В послевоенные годы я часто встречался и крепко дружил с Гудзенко. Это дало мне право после ранней его гибели (он прожил всего двадцать девять лет) вместе с родными его перелистать те записи, которые делал поэт в блокнотах, тетрадках, на клочках бумаги в годы войны. И каждый новый истершийся листок, с трудом поддающиеся расшифровке карандашные записи, сделанные рукой, сведенной морозом, подтверждали: перед нами драгоценные страницы истории молодого человека нашего времени. Вот одна из записей января 1942 года. У вас, в Думиничском районе, видимо, происходило то, о чем лаконично, протокольно и потрясающе сердечно записал солдат и будущий поэт:
Интернационал
«Шесть немцев жили в одной избе. Трое уехали. Трое пришли. Велели хозяйке закрыть плотно окно и двери: „Давай патефон“. — „Ну, погибла“, — подумала старушка. Завели громко пластинку. Они сели вокруг стола, вынули листочки бумаги и запели „Интернационал“. Пропели весь. Один пожилой прослезился, встали и ушли. Она их больше не видела».
Эта запись — среди сдержанных, сквозь зубы процеженных проклятий, среди слов — чувствуется, — написанных карандашом, втиснутым в кулак, сжатый от ярости.
Но как ясно смотрели вперед, в даль времен, и назад, в даль времен, глаза солдата. Ярость не затуманила их, не застлала кровавой мутью чистой веры интернационалиста.
Удивительны записи Гудзенко о товарищах. Он всегда искал в людях хорошее. Я не хочу пересказывать записи Семена, разрывать на цитаты его стихи. Прочитайте их полностью, они вам пригодятся в жизни.
Всего семь лет отпустила судьба поэту Гудзенко для мирной послевоенной жизни.
У многих поэтов поколения, к которому принадлежит Семен Гудзенко, был после войны сложный период, когда они не могли оторваться от окопных представлений о действительности, осмыслить по-новому пройденный ими жестокий путь. Они словно продолжали окопную жизнь, в то время как их сверстники уже по горло были заняты восстановлением и мирным трудом. Эта болезнь краешком коснулась и Семена Гудзенко, но он сумел скоро понять, что в судьбе страны и ровесников произошел крутой поворот и надо с той же страстью идти в мирные атаки, штурмовать послевоенные трудности…
И если поэт откровенно рассказывал о том, что ему все еще снится армейское, родное, он отодвигал от себя эти сны рукой строителя, с рассвета склонялся над работой, шагал вперед, не зная устали, чтобы не праздным гостем прийти «к столу грядущего».
Поэта редко можно было встретить в Москве. Его география расширялась с каждым месяцем: он был в Курской области на весенней посевной, на Украине на уборке, самолет нес его в Закарпатье, а затем в далекую Туву. И всюду происходило то же: немедленно по прибытии Гудзенко «обрастал» друзьями, читал им наизусть свои и чужие стихи, слушал и редактировал стихи начинающих, на попутной машине ехал в самую глушь, для того чтобы показать, что глуши вообще не существует…
Все ему не хватало времени, чтобы оглядеть страну от края до края…
В закарпатских и тувинских стихах Гудзенко есть глубокая мысль и большая задача — не успевший увидеть Октябрь молодой человек послевоенной эпохи изучает великую русскую революцию в тех местах, куда она пришла позже, уже в его время. И он рассказывает гуцулам о Ленинграде и тувинцам о Москве, пытается слить воедино русскую и украинскую речь, переводит стихи тувинского поэта о первом полете на самолете.
Столь необходимое поэту чувство нового трепещет в каждом стихотворении Гудзенко, делает эти стихи «заразительными» и привлекает к образу их создателя.
Гудзенко не писал пустячков. Каждое стихотворение написано по какому-то важному, глубоко взволновавшему поэта поводу. Оно могло и не получиться, не удаться, но не по той причине, что в нем не было замысла. В конце концов, поэтов без неудач не бывает. Безмятежен и ровен путь эпигонов.
Недавно в мемуарах одного большого писателя я прочитал печальные строки о послевоенном Гудзенко. Этот писатель любил Гудзенко, но, как мне кажется, не понял его в сложную послевоенную пору. Трудных дней немало было у Семена, но он был неисправимым оптимистом и в этом качестве не менялся. Таким людям несвойственно разочарование.
И вновь Гудзенко в дороге. Он отправляется в Среднюю Азию, в самый южный город нашей страны — Кушку. Поэма «Дальний гарнизон» и теперь, через много лет после ее написания, остается одним из лучших произведений об армии мирного времени.
Недавно побывал я в Кушке. Там поэму Семена знают солдаты, офицеры, жены офицеров. Ее читают на вечерах, цитируют в разговоре, в письмах домой.
Это очень высокая похвала поэме. Дело в том, что в противоречии с постоянными призывами, так сказать, с мест — «напишите о нас», — лишь в редчайших случаях объектам этих произведений нравится, как о них написали. Психологическое объяснение этого обидного несоответствия — особая тема, и я не хочу ее сейчас касаться, чтобы не уйти далеко от образа и стихов Семена Гудзенко. Во всяком случае, в стихах Гудзенко герои узнали себя, поэту поверили и в себя поверили больше.
Мне хочется еще рассказать вам, дорогие мои ребята из Думиничей, о последних стихах Семена. Это стихи — подвиг. Умирающий и узнавший, что спасения не будет, поэт написал три стихотворения, которые он сам называл последними. Для меня эти стихи в одном ряду с подвигом Николая Островского…
Вот и весь мой рассказ, ответ туристам-краеведам Думиничской одиннадцатилетней школы. Рассказ этот заведомо не полон и не может быть полным, потому что это только воспоминание о поэте, а все главное о себе сказал он сам в стихах.
1941–1943 гг. Стихи. Из записных книжек
…Продолжается битва
в дыму и пальбе.
Можешь мертвым в сражении лечь,
но не смеешь
ни строчки оставить себе,
ни удара сердца сберечь.
С. Гудзенко
Память
Был мороз.
Не измеришь по Цельсию.
Плюнь — замерзнет.
Такой мороз.
Было поле с безмолвными рельсами,
позабывшими стук колес.
Были стрелки
совсем незрячие —
ни зеленых,
ни красных огней.
Были щи ледяные.
Горячие
были схватки
за пять этих дней.
Каждый помнит по-своему, иначе,
и Сухиничи, и Думиничи,
и лесную тропу на Людиново —
обожженное, нелюдимое.
Пусть кому-нибудь кажется мелочью,
но товарищ мой до сих пор
помнит только узоры беличьи
и в березе забытый топор.
Вот и мне:
не деревни сгоревшие,
не поход по чужим следам,
а запомнились онемевшие
рельсы.
Кажется, навсегда…
1942
Перед атакой
Когда на смерть идут — поют,
а перед этим
можно плакать.
Ведь самый страшный час в бою —
час ожидания атаки.
Снег минами изрыт вокруг
и почернел от пыли минной.
Разрыв —
и умирает друг.
И значит, смерть проходит мимо.
Сейчас настанет мой черед.
За мной одним
идет охота.
Ракету просит
небосвод
и вмерзшая в снега пехота.
Мне кажется, что я магнит,
что я притягиваю мины.
Разрыв —
и лейтенант хрипит.
И смерть опять проходит мимо.
Но мы уже
не в силах ждать.
И нас ведет через траншеи
окоченевшая вражда,
штыком дырявящая шеи.
Бой был коротким.
А потом
глушили водку ледяную,
и выковыривал ножом
из-под ногтей
я кровь чужую.