1947–1948 «Я в гарнизонном клубе за Карпатами…» Я в гарнизонном клубе за Карпатами читал об отступлении, читал о том, как над убитыми солдатами не ангел смерти, а комбат рыдал. И слушали меня, как только слушают друг друга люди взвода одного. И я почувствовал, как между душами сверкнула искра слова моего. У каждого поэта есть провинция. Она ему ошибки и грехи, все мелкие обиды и провинности прощает за правдивые стихи. И у меня есть тоже неизменная, на карту не внесенная, одна, суровая моя и откровенная, далекая провинция — Война… 1947 «Чтоб увидеть прошлое яснее…» Чтоб увидеть прошлое яснее — в чуме закоптелом наяву, — за пять тысяч с гаком, к Енисею, потянуло юношу в Туву. Он любил непаханую сушу, воду, не подвластную мостам, и влекло восторженную душу вечно к новорожденным местам. Работяги те же, хлопцы те же, с кем уже ходил он на войну, на Карпатах запахали межи и в Туве подняли целину. Юношу в обкоме обласкали: дело дали, лекцию прочли, спутников надежных подыскали, чтоб его на Тоджу провели. И пошел он дальше от селений в кедрачах дорогу проторил, дом срубил, и приручил оленей, и писать соседей научил. Если б я был чуточку моложе и дорогу снова выбирал, я б в тайгу, как этот парень, тоже капитально перекочевал — дом срубил, и приручил оленей, и писать соседей научил. И тогда бы цикл стихотворений мой сосед дремучий сочинил. И однажды, ночь встречая в поле, развернув газету на дохе, я себя узнал бы в новоселе в трудном силлабическом стихе. Кызыл, 1948 «Безгранична степь…» Безгранична степь, бездыханна — только крыльев всплеск, только вскрик да старинным путем Чингисхана запыленный гремит грузовик. …Если хочешь увидеть, историк, перемену веков и эпох — поднимись на гранитный пригорок, где рыжеет от времени мох, где из камня долбленная баба удивленно уставилась вниз, на плывущий по тряским ухабам с перегруженным кузовом ЗИС. Он летит из районного центра по кочевьям в Сут-Хольской степи — весь из грома, из молний, из ветра. Повстречаешь — тропу уступи! И гляди, как вдогонку клубится то ли пыль, то ли дым, то ли прах. Как в ковыль забивается птица, гонит зверя грохочущий страх; как дразнящие ветры погони распахнут небеса, обожгут; как сорвутся в селениях кони — и мальчишки на курсы сбегут! Кызыл, 1948
Катюша Дочка у меня. Такая милая, милая, как дети всей земли. Землю полюбил я с новой силою, новые мечты ко мне пришли. Пусть же наши беды, наши трудности будут для нее уже не в счет. От грудного возраста до юности сколько рек в пустыню потечет, и ее ровесники зеленые, из гнезда вспорхнувшие дубки, выпестуют степь засолоненную, выходят зыбучие пески. Пусть же в каракумское безбрежие, где и мне пришлось топтать песок, с Каспия ветра ударят свежие, из Амударьи свернет поток, чтоб на зорьке девочка несмелая собирала дивной красоты, не от пота, не от соли белые, не от крови красные цветы… Дочку я свою назвал Катюшею (это имя приберег с войны), помня, как над реками, над сушею были небеса опалены. Вот она, еще не зная многого, с полуслова понимает мать, и посменно бабки нрава строгого возят на бульвар ее гулять. Скоро встанет на ноги и первые в будущее сделает шаги. Как боятся этого, наверное, наши с нею общие враги! И сегодня злей не потому ль они, что с ее рожденьем я сильней, что меня ни засухой, ни пулями разлучить они не могут с ней — с беззащитной, крохотною, милою, без которой свет уже не мил, для кого грядущее планирую, для кого отстаиваю мир. И она пытливо, с удивлением из коляски смотрит на меня — наше молодое поколение, от рожденья сто четыре дня. Москва, 1 мая 1951 «Я пришел в шинели жестко-серой…» Я пришел в шинели жестко-серой, выданной к победному концу, юный, получивший полной мерой все, что полагается бойцу. Для меня весна постлала травы, опушила зеленью сады, но опять из-за военной травмы побывал я на краю беды. Сон мой был то беспробудно жуток, то был чутче гаснущей свечи, жизнь мою спасали много суток в белом, как десантники, врачи. На Большую землю выносили сквозь больницы глушь и белизну, словно по завьюженной России, первою зимою, в ту войну. Смерть, как и тогда, стояла рядом. Стыл вокруг пустынный, черствый снег. Кто-то тихо бредил Сталинградом, звал бойцов, просился на ночлег. Все мои соседи по палате, в белоснежных, девственных бинтах, были и в десанте, и в блокаде, и в других неласковых местах. Мы врага такого одолели — никому б его не одолеть, на войне ни разу не болели, а теперь случилось заболеть. Наша воля делалась железной с каждой новой битвой, с каждым днем. Есть еще силенки, и болезни тоже одолеем и сомнем. Я угрюмо зубы сжал до хруста, приказал себе перетерпеть. Незачем, пожалуй, править труса, выбор небольшой: жизнь или смерть. Медленно пошел я на поправку, вытянули жизнь мою врачи, как весною чахнущую травку из-под прели добрые лучи. Вопреки сомненьям маловеров и наперекор всем, кто не ждал, как тогда, в шинели жестко-серой, на ноги я крепнущие стал. И опять в больничном коридоре я учусь ходить — хожу смелей, всем ходячим недругам на горе — став и несговорчивей и злей. Ждет меня любимая работа, верные товарищи, семья. До чего мне жить теперь охота, будто вновь с войны вернулся я. |