не расстреливал несчастных по темницам…
Вий читает телефонную книгу на Красной площади. Поднимите мне веки… Дайте Цека…»
А потом приходит профессиональный филолог, холодный сапожник, мнимый больной — и пишет пухлую диссертацию на тему «Переосмысление О. Э.Мандельштамом лирики С. А.Есенина в свете гуманистических традиций русской литературы». Патологоанатомы, некрофилы, мясники! Где набраться липкой бумаги на тебя, неисчислимая гуманистическая филолочь?!
Конечно, можно разобрать по косточкам «поэтический синтаксис» поэта Мандельштама: «То ундервуда хрящ: скорее вырви клавиш — и щучью косточку найдешь». Можно рассуждать о наиболее употребительных временах глаголов, обилии предикативных связок и частотности употребления многоточий. Что с того, что никому от этого ни холодно, ни жарко, ни Мандельштаму, ни самому филологу! Ученый! Доктор, мать твою! Ты доживи до этого состояния, до застывшей на губах ухмылочки, до воровского взгляда исподлобья и рыбьей тоски в душе, до легкой рассеянности пополам с жестокой самоиронией:
Меня преследуют две–три случайных фразы —
Весь день твержу: печаль моя жирна.
О Боже, как черны и синеглазы
Стрекозы смерти, как лазурь черна!
Доживи и выживи, пропитайся этим, промаслись!
* * *
Но как же, как же — пятна оставлять на документе!.. Нельзя-с, протокол…
Есть еще другие «исследователи» — те, что надеются снискать авторитет не среди коллег (сухарей, синих чулков), а среди толпы. Они обращаются к читателю — и обращаются с ним, как с полным мудаком, призванным только рот открывать от их балаганной сноровки. Основоположник этого стиля «литературной смази» — Набоков — учился в том же Тенишевском коммерческом училище, что и Мандельштам. Вот и затравка для очередной бойкой брехни: танцуем от биографии, замешиваем на скандале, дешевой мистике и комариной, золотушной иронии… Все в ход: бабушка поэта, знавшая по–русски единственное слово «Покушали?», драки на лестнице, комичные дуэли, нелепая внешность, цифирь… Интеллектуализму бы еще подсыпать… Вот–де, в 1889‑м родилась Ахматова, в 90‑м — Пастернак, в 91‑м — Мандельштам, в 92‑м — Цветаева, в 93‑м — Маяковский… Ведь это же что–нибудь значит?! И готова концепция.
При кажущейся противоположности официозной филологии — те же яйца, только в профиль. Опять никому дела нет до самого предмета разговора. Опять главная забота — соблюдение правил игры, а Мандельштам тут случайно, мог бы быть другой кто–нибудь. Одни олухи канонизируют поэта, другие непременно обгадят: гармония!
Я вроде бы взялся писать о Мандельштаме, а не о его исследователях…
* * *
«Дошло до того, что в ремесле словесном я ценю только дикое мясо, только сумасшедший нарост: «И до самой кости ранено все ущелье криком сокола» — вот что мне надо… Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые — это мразь, вторые — ворованный воздух».
Я знаю, у кого Мандельштам украл свой воздух; но было бы лучше для меня, если б я этого не знал. Если бы дрожь узнавания собственных ощущений не пробегала по мне при чтении фраз, подобных вышеприведенной…
Конечно, полотна Босха: «там щавель, там вымя птичье, хвои павлинья кутерьма, — ротозейство и величье и скорлупчатая тьма. Тычут шпагами шишиги, в треуголках носачи, на углях читают книги с самоваром палачи…» Или это: «и маршируют повзвоздно полки птиц голенастых по желтой равнине». Или это: «Мы прошли разряды насекомых с наливными рюмочками | глаз». А вот две строчки, которыми он выдал себя с головой: «Что, если Ариост и Тассо, обворожающие нас — чудовища с лазурным мозгом и чешуей из влажных глаз?» Но ведь, чтобы понять и полюбить Босха («нет истины, где нет любви» — Пушкин), чтобы проникнуться им, осознать частью себя, надо быть — даже стать! — глубоко несчастным человеком… Разорванным… Гниющим заживо… Ведь то, что они изображали — один красками, другой словами, — это распад, разложение, необоримый Ужас (Мандельштам — поэт Ужаса par exellence), непрекращаемый слизисто–глазасто–зубастый кошмар, — куда же ты, исследователь?! Хоть раз ты сказал о себе с омерзением, но и с восторгом:
И, сознанье свое заговаривая
Полуобморочным бытием,
Я ль без выбора пью это варево,
Свою голову ем под огнем!
Огромная серая цикада, ночная царица заброшенных погостов, разящая известью и аммиаком — вот истинная Муза Мандельштама! Вдохновительница… Богиня… Неужели этот чудовищный поэт — тот же, что жеманничал когда–то, делал губки бантиком:
«Я блуждал в игрушечной чаще и открыл лазоревый грот. Неужели я настоящий, и действительно смерть придет?» А в сборнике стихотворений 1928 года первые же строчки: «Нельзя дышать, и твердь кишит червями, и ни одна звезда не говорит… “
Что случилось? Когда смерть, которая, якобы, когда–то там «придет», поселилась в нем и уже не оставляла до последней минуты? Дьявольщина, тяготение ко злу — отмечали и ранние, «каменные» стихи Мандельштама, столь любезные филологам (и еще бы! Очень удобные стихи, правильные, все, как Гумилев учил; если бы в них еще отсутствовал напрочь талант — идеальным полигоном были бы для литературоведческих стрельбищ), но ужаса перед разлетающейся на куски, на фрагменты действительностью, перед слепыми вариациями, слепленьями этих кусков, упоения этим ужасом — в «Камне» не было. Осторожно — в «Tristia»:
Тонкий воздух кожи. Синие прожилки.
Белый снег. Зеленая парча.
Всех кладут на кипарисные носилки,
Сонных, теплых вынимают из плаща…
А потом были стихотворения конца двадцатых… И страшные воронежские стихи… Я думаю, то, что случилось с Мандельштамом после «Камня» — не его тайна. Не потому ли он так легко, истерично легко менял вероисповедания…
* * *
Поэтика Мандельштама! Не стремитесь… не загадывайте делать открытий в поэтике Мандельштама! Такие «открытия» возможны — когда что–то треснет в голове у вашего ребенка, и мозги его превратятся в дымящуюся, свежесваренную цветную капусту; когда женщина изменит вам с балаганным лилипутом, с обезьяной, с мертвецом; когда ваш Бог сбросит старую шкуру и вылезет наружу — навстречу вашей вере — новенький, розовый, обваренный, весь еще в бело–желтых потеках прежнего гноя, с шевелящимся в паху морковным хвостиком; когда тополиным пухом забьет вам глотку, и выплюнуть не сможете вы… Свист разрываемой марли да рокот гитары карболовой… Ланцет, отсекающий темную, сладкую плоть… Все является только сифилисом… Играй же, на разрыв аорты, с кошачьей головой во рту… Резюмировать?..
* * *
Я утверждаю, что для восприятия поэзии Мандельштама надо осознанно изувечить себя, искалечить, исковеркать свою душу (то же касается искусства в целом, но это отдельный разговор). Что открытое восприятие этой поэзии и есть увечье, травма, катастрофа… Почему бы братцам–филологам не поохотиться за какой–либо более безопасной дичью? «Послушай: далеко на озере Чад изысканный бродит жираф…»
Убирайтесь со своими книгами, со своими диссертациями — туда, в Африку…
1996, Екатеринбург
Втоптанные в Любовь
Все они, конечно, на это рассчитывали: «Теперь–то она вернется, теперь–то она поймет…» Блеклый эмалированный тазик, полный слюны и зеленой желчи… Присохшие бинты… Рукопись, найденная в сундуке… Жизнь моего приятеля… А потом оказывается, что, замысловато полосуя узким, измазанным майонезом кухонным лезвием свой безволосый живот, ты не просто перебивался физической болью — нет, ты цитировал: