Здесь, на стану, мы с Туесковым и подружились по-настоящему. Все к нему привыкли, считали своим. Он хотел уходить на Благодатный, мол, работать надо, мать с девчонками и в живых, наверно, уже не считают его. Однако парня уговорили. Надо, дескать, еще отдохнуть, набраться сил, а потом и в рабочую лямку впрягаться. Стали мы с Епишкой вместе ходить на охоту. И странно. У него будто интерес пропал искать, шнырять, шариться по лесу. Идет и спрашивает меня: «Это какое дерево?.. Какой цветок?.. Как называется вот этот светленький, как стеклышко, камешек?»
А то про людей, что живут на стану, начнет выпытывать: кто они, откуда?
— Зачем тебе это знать? — говорю ему.
— Уж больно хорошие дядьки, — отвечает. — Век бы отсюда не ушел. Взяли бы меня в пай золото добывать.
— А мать? А сестренки?
— Так я бы им помогал. Наведывался бы когда на Благодатный.
— Тут плохое золото. Много не добудешь. В другой лог люди думают перебираться.
— Ну и что ж? Куда все, туда и я. Пожил у вас здесь — и будто человеком стал. Меня ведь никто, можно сказать, за человека не считал. «Бродяга», «шаромыга» — вот мне имя на прииске. А тут, гляди-ка, подобрали, от смерти выходили, поят, кормят. А за что? Самим хлеба недостает, а мне всех больше кусков подкладывают, чашку с варевом ближе пододвигают, сами к ней ложкой через весь стол тянутся. В первый раз встретил таких людей.
— Они говорят: «Скоро все сытые будут. Новая жизнь настанет».
— Ну-у? Неужели правда?
— Если говорят, значит, правда.
Мало-помалу выложил я перед Епишкой все, что услышал от Штина и от лесных братьев. Знаю, парень не выболтает, о чем ему рассказываю. А все же предупреждаю. Мол, об этом ни гугу. Только чтобы тебе одному было известно. А он слушает меня, и в глазах у него разгораются искорки.
— Вот было бы здорово, если б на прииске вдруг не стало ни одного ингуша, стражника! — говорит он. — Народ-то бы по-своему распорядился.
Вскоре с Епишкой пришлось распрощаться. Все же посторонний человек на стану. Он ушел к себе, в казарму на прииск, а я остался в лесу исполнять свое дело — добывать еду для лесных братьев. Через некоторое время мы снова с Епишкой встретились и уже стали неразлучными товарищами.
Кудеяров — вот это охотник!
Зиму я с лесными братьями жил. Избушку нашу доверху снегом занесло. В чувале-то, сложенном в углу из камней, беспрестанно горел костер. Дым, искры будто из сугроба валили. Тепло было, раздевшись спали. Только хлеба не было, редко когда доставали. Нехватки с хлебом везде были. Можно бы сходить ночью в лавки к акционерам на Благодатный ли, на Веселый ли. Да как заберешь последние запасы хлеба? Рабочих-то совсем оставишь без куска. У нас тут мяса вдосталь, а у них — одна картошка. Мяса-то мы с лета запасли. Несколько кадок в ключе были вкопаны, вода-то родниковая студеная, омывает кадки, дичатина подсоленная в них и не портилась. Будто в погребе стояла.
А зимой мы лосятиной разжились. Солдат Кудеяров, который глухаря из винтовки на лету сбил, до войны-то охотничал. Только ружьем и жил. Охотничье ремесло в него шибко въелось. По одной только походке видно, что охотник. Ходит на цыпочках будто, голову вперед вытянет и словно все высматривает, выглядывает, как Евмен с плотники. Тот так же по лесу ходит.
Кудеяров этот всякие способы знал на своем промысле. Немного я с ним пожил, а науку от него большую взял. Вот, к примеру, петля. Я думал, что в петлю только зайцев ловят. А оказывается, и лосей, и даже птиц. На зверя петли проволочные, а на птицу волосяные, называются — силок. Один раз Кудеяров-то ловко меня поддел.
Уже снежок выпал. Пошел я на Глухариную елань. Это я ее так назвал. У нас ведь так: кто где охотится, тот и местности название дает. От него и другие узнают, как зовется то или иное урочище.
Подошел я к этой елани. А посредине ее сосна, которая от товарок своих убежала и растет в одиночестве. Вижу, на самой вершине сосны сидит глухарка, по-нашему — копалуха. Ну, сидит. Далеко видно. Мутовка-то у сосны голая, птицей объедена. Зимой глухари хвоей питаются. Я и давай подкрадываться к этой копалухе. Где иду, где ползу. Снегу в рукава набил и в пимы тоже. Близко так-то подобрался из-за кустиков. Не дышу. Глухарка, должно быть, заметила меня. По всему видно — беспокоится, головкой ворочает. Однако не летит. Ну, думаю, какая крепкая! Похрабриться захотела. Сейчас я с тебя спесь-то собью. Снял ружье и бабахнул. Сучки сшиб, а копалуха сидит живехонькая и опять не летит. А волнуется. Н-на, что за притча? Глухая она, что ли? Или слепая? Чудно! Глухаря бьешь, сказывают, под игру, под песню, так он, бывает, в это время слепой и глухой. А про копалушек я этого не слыхивал. Второй заряд выпустил. На этот раз глухарка свернулась с сучка и повисла вниз головой. Опять загадка. В чем же дело? Не белку стрелял. Бывает, раненая белка уцепится за ветку и висит, да так и оцепенеет. Но ведь это не белка, не зверь, а птица. Про птиц что-то не слышно, чтобы они, раненные, цеплялись за что-нибудь.
Под конец догадался. Да ведь это чучело! В чучело стрелял. Вот слепой! Вообразил, что живое, шевелится, головой вертит. До чего же в охотничьем азарте можно дойти!
А кто повесил чучело? Кудеяров, кто же больше! Он вчера целый день шатался по лесу. Слыхал я, что на чучела приманивают косачей. Про глухарей этого не слыхал. Но, видно, и глухарей можно приманивать, как Евмен приманивает на пруду селезней к подсадной утке.
Пришел в избушку, помалкиваю. Разве скажешь, что по чучелу палил? Засмеют горе-охотника. Потом, смотрю, собрался в лес Кудеяров. А как ушел — я покой потерял. Думаю, вот вернется и разоблачит меня перед всеми товарищами. Скажет: «Иван, ты зачем мое чучело сбил? Ослеп, что ли? Прихожу на Глухариную елань, а чучело висит вверх ногами».
Кудеяров вернулся под вечер. Принес эту разнесчастную глухарку, кинул на стол и говорит:
— Ты зачем, Ванюшка, бил привязанную копалуху?
— Я не бил, — сорвалось у меня с языка.
— Как — не бил? А чьи следы на Глухариную елань? Не твои разве?
Я молчу. Кровь ударила мне в лицо, загорелись уши. «Вот так я охотник, отличился! — думаю. — И опять же вру!»
А Кудеяров объясняет всем:
— Копалуха мне попала в силок, а Иван ее, привязанную-то, распотрошил.
Зимой-то глухарей плохо из дробовки брать. Не подпускают близко. Мороз им дремать не дает. Да и голодающих в лесу больше. Мышь, она глубоко в норе или под снегом зимует. Птахи перелетные — в теплых краях. Ни яиц, ни птенцов в гнездах. А чем питаться зверю? Вот он и рыщет по лесам, падям, по берегам рек, ручейков. Особенно страшны для глухарей и рябчиков в эту пору рысь, росомаха, куница. Они ведь и на дерево заберутся. Тут птице нужен глаз да уши. Скрипнет ли снег, хрустнет ли ветка — и поминай как звали. Улетает.
Сколько-то дней подряд я ходил по лесу — и все попусту. Да и другие, кто выходил на промысел, приносили не больше, чем я. А нас ведь, со мной-то, двенадцать ртов. Делать ничего не делают, а еду давай. Все здоровые. Когда мясные запасы подходили к концу, Кудеяров и говорит:
— Скучно нам, братцы, будет, если зубы положим на полку. Давайте-ка устроим облаву на лосей.
— А где они, лоси-то? — спрашивают его. — Тут что-то не видно их. Нигде даже ни следочка.
— Здесь нет, так в другом месте найдем, — говорит Кудеяров. — В зиму-то они табунятся. Сказывал мне один человек на Веселом: дескать, сохатые зимуют в Красном бору. Схожу я в этот бор, разведаю.
И ушел.
Вернулся Кудеяров через несколько дней и докладывает:
— Разыскал я этот бор. Верст двадцать отсюда будет. Много там мяса ходит. Сосняк-то под горой растет, густой, дремучий. Вокруг него рябинники, осинники, липняки: голый, холодный лес. А в бору тепло, тихо. Здесь-то вот и зимуют сохатые. Несколько табунков. В одном табуне голов пятнадцать, наверно, будет. Шел по следу, так будто рота солдат маршировала.
Невдолге после этого лесные братья притащили в избушку куски красной, будто огненной материи, пеньковый шнур в клубках и принялись делать флажки, нанизывая лоскутки на шнур. Потом из белого ситца на скорую руку сделали несколько халатов-балахонов.