Наконец добрался до речки-ручейка. Припал к воде, чтобы напиться. Припал и вдруг весь засиял, засветился, будто распахнулась перед ним тайга, и он увидел людей, прииск, дом. В воде-то он разглядел плывущую серую муть, сор, угли.
«Так, значит, вверх по речке где-то люди, где-то жилье! — подумал он. — Не жилье, так старатели работают или хищники. Они-то укажут, где дом, где дорога».
Напился, словно живую воду пил. Встал, собрал все свои силы и пошел. Берегом идти кусты мешают, трава в человеческий рост, валежник, так он пошел прямо по воде, по речке. Воды-то ниже колен, да ключевая она, холодная, течет по песку, по галечнику, играет слюдяными блестками. Ноги от жары, от пота, от усталости мозжали, были как распухшие, а тут ожили, окрепли. И сам весь ожил, будто полили под корень увядшее, засыхающее дерево.
Идет так-то по речке, булькает водой, раздвигает нависшие с берегов кусты. Впереди сквозь ветки забрезжила светлая солнечная поляна. А как подошел поближе к поляне, вдруг услышал пронзительный свист. Дорогу Туескову перегородил человек с винтовкой, в старой солдатской одежде.
— Кто такой? Куда идешь?
Оробел Епишка. Шутка ли, винтовку на него наставили. Да и вооруженный-то больно страшный: из волос, завитых в кольца, глядят изглубока большие блестящие глаза.
— Я, дяденька, заблудился, — говорит Епишка. — Пошел на охоту и потерялся. Не знаю, где дом.
— Откуда ты?
— С Благодатного.
— Фамиль как?
— Туесков, Епифаном зовут.
— Так, — сказал человек с винтовкой. — Прииск Благодатный вот в той стороне. Ступай туда. Перевалишь через гору, спустишься вниз. Там опять гора будет. Поднимайся вверх. Вполгоры попадется тебе тропинка. Вот и шагай по ней вправо, придешь домой. Понял?
— Понял.
— Ну вот, ступай.
— Я, дяденька, не дойду. Я пять дён без хлеба, без всего. Вот у меня рябчик. Хотел запечь в золе. Потрохи-то выкинул. В пере-то он бы испекся, да спичек нету, потерял. Где-то второпях мимо кармана положил коробку.
— Постой тут, коли так, — опять говорит солдат. — Сейчас я тебе принесу что-нибудь пожевать. Сядь тут, сиди.
И ушел. А Епишка постоял, постоял да и отправился за ним вслед. Кто его знает, что за человек. Уйдет, и с концом. А ты тут сиди, жди у моря погоды.
Человек оглянулся, а Епишка уже на поляну вышел, избушку увидел. Солдат разозлился, закричал на него, затвором винтовки щелкнул.
— Я тебе сказал — сиди там!
В это время я вышел на поляну. Глухаря нес. Епишка-то как увидел меня — да ко мне:
— Ванька, Ванька!
Сколько-то пробежал, упал и лежит, как подстреленный. Я подбежал к нему, а он посинел, глаза закатывает. Солдат тоже подбежал, испугался. Давай ему воротник рубашки расстегивать. Кричит мне:
— Тащи воды!
Я притащил полведра. Солдат всю воду и вылил на Епишку. Волосы намочил, грудь. Немного погодя Туесков отошел, открыл глаза, шевельнул губами. Мы его подобрали и отнесли в избушку, положили на нары, на сено.
А солдат-часовой, смотрю, совсем растерялся. Да и как не растеряться: допустил на стан постороннего человека, раскрыл тайное пребывание товарищей.
— Ты его знаешь? — спрашивает меня.
— Знаю, — говорю. — Это Епишка Туесков. Гонщиками вместе работали. Теперь он забойщик в разрезе. У подрядчика работает. Своей-то лошади нет. Вечно на чужих людей спину гнет. И вечно голодает.
— Надежный парень? Не болтун?
— Надежный. Он вожак у ребят, которые в казармах живут. У смотрителя за домом есть садик. Там качели сделаны, исполинские шаги и даже карусель есть. Там играют дети Пименова, штейгеря да служащих из конторы. А нашего брата туда не пускают. Так Епишка со своими парнями несколько раз налетал на этот садик. Барчуков разгонит и поломает у них всякие нагороженные клетушки… У Епишки-то сначала пугач был, потом он ружье купил.
— Ребят пугать — ружье-то?
— Не-е. Охотиться. Ему лося хочется добыть. Тут на прииске некоторые всю жизнь стремятся отыскать золотую жилу, а Епишка — убить лося и вдосталь поесть мяса.
— Значит, свой парень?
— У, свой! На ингушей грозится. Он их ненавидит. Они в казармы, где живут рабочие, верхом на конях въезжают. Из седла-то нагайкой до верхних нар достать можно.
— Ладно тогда.
Солдат вышел из избушки и три раза свистнул.
Из леса стали выходить товарищи.
Человеку не до цветов было
На стану Епишка прижился. В лесу-то он очень истощал, обессилел. Да и ноги оказались в мозолях, волдырях. Потом у него начался жар — простыл, видно, когда брел по речке, по студеной воде. Не выгонишь же такого из избушки. Вначале он очень стеснял здешних обитателей. Человек посторонний, неизвестный — как ему доверишь свои тайны. Пришлось маскироваться. Он лежит на нарах, а лесные люди возятся у заброшенного было вашгерда. Промывают на грохоте пустую породу, гальку. А в избушке только и разговору о золоте — сколько намыто, кому идти сдавать его скупщику Березину.
Лежит Епишка на нарах, облизывает пересохшие губы и просит пить. Мне пришлось за сиделку быть возле него, подавать воду, накладывать на лоб мокрые тряпки.
Гляжу я на него и жалею. Вспоминаю уроки Штина по его заветной книжке. Епишка-то, выходит, самый что ни на есть пролетарий. У меня хоть отец есть, а ведь он — безотцовщина. Матери не до него. У нее на руках еще две девочки. Надо их прокормить, обуть, одеть. На шесть рублей каморницкого жалованья не больно проживешь. Епишка в доме самый главный работник. И самый, дескать, большой. Вот он и корчит из себя взрослого: курит, ругается нехорошими словами, задирает нос перед мальчишками, которых считает ниже себя. А барчуков разгоняет из смотрительского сада — так это он от зависти. Он такой же, как они, только те лучше одеваются, тем работать не приходится, для них нанимают особых учителей, а Епишке с утра до позднего вечера приходится в земле копаться и вечно думать о своем желудке, чем бы его наполнить.
А Епишка-то, по-моему, совсем неплохой. Я его до этой встречи здесь, в избушке, только не очень уважал. Не мог забыть, как он надо мной подтрунивал, когда я в первый раз пошел в разрез гонять на таратайке.
Теперь, после уроков Ильи Штина, я стал по-иному глядеть на Туескова.
Да и он сам здесь стал будто другим. До этого парень, казалось, никогда не замечал ни солнышка, ни цветков. А тут на днях, лишь маленько отпустила его болезнь, глядит в потолок и говорит:
— Смотри-ко, Ванька.
— Что смотреть?
— А вон солнечный зайчик прыгает.
— Ага, зайчик, — поддержал его.
— Тепло на воле-то, возле балагана?
— Очень тепло, припекает вовсю.
Он помолчал, потом глубоко вздохнул:
— Ох, как охота на пороге посидеть!
Я помог ему спуститься с нар.
Сидит Епишка на приступке возле раскрытой двери, щурится от яркого света, залившего всю поляну перед избушкой, и бормочет про себя, радостный, просветленный:
— Ой, ой, сколько тут цветков выросло! Пестро, как на смотрительских коврах.
— А ты бывал, что ли, в доме смотрителя?
— А кто-то меня туда пустит? Я из садика в окошко к нему заглядывал. В комнате стоят две богатые пузатые кровати, а на стенах возле них — ковры, от потолка до пола. И все в цветах… А тут цветки-то, гляди-ка, Ванька, живые… Вон те, белые-то, на солнышко похожие, как называются?
— Ромашки. А, ты разве не знаешь?
— Откуда мне знать? Я до десяти лет милостинку под окошками клянчил, а с десяти лет в гонщики нанялся. Мне не до цветков было.
— Ну, а в лес-то ты с ружьем ходишь, тоже не различаешь ни цветов, ни трав?
— Зачем различать мне? Я птицу искал, зверя. Деревья и те знаю только по хвое, по листьям, а не по названию.
В избушке, как начал выздоравливать, Епишка казался среди взрослых очень тихим, робким. Сидел больше в углу, молчал и лишь поблескивал своими, когда-то бойкими, теперь словно остекленевшими глазами. Все к нему относились хорошо, попросту. А он стеснялся. Курить захочет, так даже при мне не закурит, а уйдет к речушке в кусты и там отведет свою душеньку.