Смотрю на нее, вся она в моих руках, рябенькая, простенькая, совсем беззащитная, с перебитым крылом. Помню, как-то воробей вывалился из гнезда, чуть не попался кошке в лапы. Я его поймал, хотел спасти, так он от злости уцепился клювом в мой палец и вот жмет, вот жмет, старается ущипнуть, сделать мне больно. А этот рябчик даже не обороняется, присмирел и только смотрит мне в глаза.
В груди у меня словно перевернулось что-то. «Ах ты, — думаю, — за что я тебя, беднягу, покалечил? Разве я враг твой, что ли? Места нам с тобой на земле не хватает?»
Думаю так-то, а у самого вот-вот потекут слезы. Что мне с ним делать? Отпустить? Так ведь куда он с одним-то крылом? Пусти, так лиса тут же слопает. Не лиса, так горностай.
Иду домой с добычей, несу живого рябчика. А на душе так неспокойно, сердце так и щемит, щемит.
Принес птицу в избу. Братишки торжествуют, радуются. А я отдал ее матери, отказался от ужина и пошел спать на сарай. Закрыл глаза. А рябчик как живой мерещится в глазах.
На другой день у нас был суп с дичатиной. Только я за стол не сел. Взял кусок хлеба, нарвал зеленого лука и здесь же, на огороде, заморил голод.
Как я лишился шомполки
Как-то вечером приходит к нам сосед, Володькин отец. Он машинистом на бутаре работает. И говорит:
— Ванюшка, сходи-ка за Большой галечный отвал. Там в Старом разрезе утки живут. Я в выработке крючки на налимов ставил, так утки-то что делают в камышах! Только шлепоток идет.
Тут и братишки ко мне пристали:
— Сходи, Ваня. Подстрель уток.
И мать тоже:
— Ну, ступай, Иван. Может, поживишься.
Меня все же за настоящего, заправского охотника стали считать.
Делать нечего. Беру свою шомполку, иду на Старый разрез. Надо через весь прииск шагать. Так я по улице-то не пошел, отправился закрайками, чтобы не все видели. Потом станут спрашивать: мол, кого убил, ходил вчера с ружьем-то?
Появляюсь у старой выработки, а там и впрямь уток видимо-невидимо. Выбрались из камышей на зеркало и плавают. Солнышко еще не закатилось. Вода золотистая. Тепло, тихо, мирно. Только комары донимают.
Полюбовался я с галечного отвала на уток, сообразил, откуда легче к ним подойти. В одном месте, возле камышей на бугорке, стоит таловый куст. Я — к нему. Ползу на животе. Дыхание скрадываю. Ну, подполз. Шомполку вперед высунул. Выглядываю из-за куста. Ба! Утки-то перед самым носом. Каких только тут нет! И черно-пестрые, и сизые, и красноголовые. У одних на голове хохолки, у других хвост шилом. Каждая занимается своим делом. Которая просто так плавает, будто на прогулке, другая ощипывается, третья обмывается водой, а некоторые, нырнув, оставив снаружи хвост да лапки, что-то вышаривают клювом в траве, в тине. Я и про ружье забыл. Глаза разгорелись. Ну столько птицы!
Не помню, долго или нет я так пролежал, затаившись, только вдруг слышу в сторонке, неподалеку от меня, что-то забулькало. Утки, вспенивая воду, кинулись в камыши. Гляжу, откуда шум раздался, а там — лось, сохатый. Огромный, рогатый, одна только голова с барана. Подошел к воде и пьет, ушами поводит. То ли от комаров отмахивается, то ли прислушивается, что делается вокруг. Напился он, стоя по колено в воде, неуклюже повернулся и направился в кусты, словно на прощанье махнув мне коротеньким, куцым хвостиком.
«А что же я не стрелял? — подумал я, когда лось скрылся из глаз, а утки, спрятавшиеся в камышах, совершенно притихли. — Эх, Ваня! Воро́н ловишь!»
Поднялся из-за куста, посмотрел вокруг и только теперь заметил, что солнышко-то уже закатилось, со всех сторон надвигаются синие таежные сумерки. Тихая, остекленевшая вода в разрезе стала фиолетовой.
Что мне тут еще делать? Домой надо идти. И пошел. Пришлось переходить канаву. Старую, когда-то закрепленную бревнами, чтобы не осыпалась. По ней старатели подводили воду из Мартяна к своим ручным вашгердам. Это такие приспособления, на которых промывают золото. Глубокая канава пообвалилась, бревна погнили, лежат в воде черные, как огромные налимы. Лишь про налимов-то подумал, гляжу — одно бревешко как будто пошевелилось. Пригляделся. А тут и в самом деле налим. Лежит на дне канавы, словно огромный головастик, и шевелит усами.
Вот она, добыча-то моя!
Обрадовался. Снял с плеча ружье, взвел курок и давай целиться в налима. Потом сообразил: надо поближе к воде подойти, а то через воду налима не пробьешь. Ну, подошел. Нацелился в налимью башку и спустил курок.
Дальше что было — не помню. Помню лишь, что меня отбросило назад, окатило водой. Очнулся уже в потемках. Открыл глаза и ничего не соображу. Над головой звезды, подо мной песок, гальки. Стал ощупывать себя. Будто целый: руки, ноги на месте. Только вот ноет плечо. Ага, так я же налима стрелял! Где ружье-то? А оно тут же, валяется рядом. Поднял. Но оно почему-то показалось мне больно легким. Разглядел, а половины ствола нет, дуло словно отрезал кто, да так гладко, будто пилой отпилил. Заглянул в канаву, там что-то белеет. Хватил рукой, а это налим, лежит кверху брюхом.
Потом-то мне сказали, почему у меня оторвало ствол у шомполки. Я, видно, когда целился в налима, ружье-то опустил в воду, вот меня и угостило. Налима я принес домой. Большущий, с полпуда будет. Съели. Очень вкусный в ухе, будто в молоке варенный.
Однако из-за этого налима я лишился шомполки. Ну и шут с ней! Не больно жалко. Хватит, поохотничал. Лучше уж рыться в песке, в глине, чем ходить по земле и носить в руках смерть, губить живую тварь.
Но я тогда еще плохо разбирался в жизни.
Я старший в доме
И вот вечерами я снова с ребятами. Снова хожу к казармам, ворую из «котла» лапти, попадаю под удар галильщика и сам галю. Домой прихожу в пыли, в грязи. Всю грязь с лаптей сбиваем друг на друга. Хоть не ахти какая игра, а все же игра. Веселая. Нет только с нами теперь курносого белобрысого Епишки Туескова. Он купил все-таки себе берданку и начал ходить по лесу возле прииска. Бьет сорок, ворон, дятлов. Всех варит, ест да нахваливает. А перо от птицы собирает на подушку. Подушки-то у него нет. Ночью полено под голову кладет, а на него тряпье.
Живет Епишка в казарме с матерью. Она у него каморница, по-теперешнему уборщица, сторожиха. Женщина тихая, забитая. Всего боится. А больше всего — бога.
— Бог-то тебя накажет, — говорит она сыну, когда тот приносит из леса свою добычу.
— А как он меня накажет?
— Камнем убьет, с неба спустит.
— Чепуха! Бог-то бог, да сам не будь плох. Что-то бог ничего тебе не дает. Молишься ему, а все без толку. Везде надо ходить, просить, клянчить. А я в лес-то пойду да и возьму, что подвернется под руку, даром.
— Ешь всякую нечисть!
— А с погани не треснешь, с чистого не воскреснешь. Набил желудок чем — и ладно. Все же мясо, не трава. С травы-то не больно наработаешь в забое.
Однажды, уже к осени было дело, стало известно, что, мол, царь германский напал на нашего русского царя. Не поделили чего-то цари! На прииск к нам, на Благодатный, бумага пришла. Велит царь забирать в солдаты на войну всех здоровых работящих мужиков. Рев поднялся на прииске. Забрали моего отца, дядю Мишу, отца Володьки Штина. Да многих. Тут же всем им стали шить котомки из холста, сухари сушить, подорожники стряпать, запасные лапти в путь плести.
Отец мой перед уходом достал из сундука свое заветное ружье с витыми стволами, подал мне:
— Ты, Ваня, остаешься за старшего в доме. Кто знает, вернусь я или не вернусь от воинского начальника. Думаю, что забракуют меня по глазам. А как все-таки ручаться… Дядя Миша тоже уходит… Был я у смотрителя Пименова, говорил насчет тебя. Обещал он послать тебя на драгу, водоливом. Заработок там меньше, сорок копеек. Ну, проживете как-нибудь… А ружье это возьми. Пусть будет твое. Где рябчика подшибешь, где глухаря. Ты уже наловчился. Только в воду больше не стреляй. Это ружье береги. Купил его еще дед твой. Повезло ему как-то на золотой жиле, вот он и купил. Большие деньги отдал. Цени память отца и деда. И не забывай, что ты мне обещал стать настоящим охотником.