И было теплое октябрьское утро. Я шел по бульвару Генриха IV (Анри!) от площади Бастилии. Я почему-то знал, куда идти. По мосту, минуя остров Сен-Луи, я вышел на левый берег Сены и медленно пошел в сторону собора Парижской Богоматери. Как чудовищная рыба-кит, выплывал из сиреневого утра Нотр-Дам. Я спустился к самой воде. Вот! Вот это самое место! Я улыбался. Все сошлось.
Однажды мне приснился Париж. И я увидел остров Ситэ и диковинное сооружение со шпилем-антенной и мощными ребрами. Тогда, во сне, я не узнал Нотр-Дам. Ракурс был неожиданным, странным. Была светлая лиловая осень, и я проснулся от запаха жареных каштанов. Это было восемь лет назад.
«Бон суар, месье Kasimoff!»
Скажу вам просто: я в Париже!
К. Н. Батюшков, 1814
С глухим резиновым стуком подкатил поезд метро. Скрипка в вагоне нежно выводила «А по ночам так мучила меня». Но душа моя вовсе была не расположена к цыганщине и вообще к музыке, и я пошел в соседний вагон. Однако не тут-то было: там обосновалась целая группа с контрабасом, саксофоном, гитарой и компактным музыкальным аппаратом. Вот поезд тронулся, веселый гитарист погукал в микрофон, прикрепленный к его кудрявой башке, пощелкал языком, саданул по струнам, крикнул что-то вроде «шуба-дуба» — и тут началось! Музыканты выводили вполне приличный рок-н-ролл, народ же мигом организовался и пустился в пляс. Впрочем, плясали спокойно, деловито, лишь один тип — на вид англичанин, явный персонаж Гая Ричи — начал подпрыгивать козлом, махать руками, а когда подъезжали к станции, дал такого дрозда, что веселый певец чуть не подавился микрофоном. Англичанин вышел на платформу — и сразу превратился в пристойного гражданина. Он спокойно двинулся по своим делам, а бременские музыканты продолжили дискотеку. Играли, конечно, за деньги, но и явно для души. Но что-то я не заметил, чтобы им охотно и много давали денег.
На площади перед Нотр-Дам де Пари стоял деревянный крест. Крест был огромен. Вокруг толпились какие-то баптисты-адвентисты, улыбчиво, без надсада агитировали за свою веру. Стайками бродили молодчики, явно забежавшие из Хэллувина. Они приставали ко всем подряд, говорили хором, лукаво блестели глазами, гордо воздев поролоновые рожки. Пристали и ко мне, и приставания их были назойливыми. Я попытался пройти, но не тут-то было: они окружили меня и дружно стали убеждать в чем-то на своем собачьем языке. И я возопил: «Сгиньте!» — но ничего не произошло, и я почувствовал себя несчастным Хомой Брутом в окружении вертлявых бесов. И тогда я, щедро улыбнувшись, осенил тихонечко из-под полы молодчиков православным крестом. Они взвизгнули и немедленно сгинули, оставив после себя слабый запах серы. А вы говорите!
Под Шарлеманем жду Ксюшу, которая почище Годо будет. Ксюша, дочь моей приятельницы, работает в Париже моделькой. За два года исходила все подиумы Европы, в Милане снялась для пяти модных журналов, уехала в Японию, где на показе высокой моды на нее положил глаз Леонардо Ди Каприо — целовал в щечку, мурлыкал что-то на ухо, в общем, строил куры, да так и отвалил не солоно хлебавши: Ксюша у нас девушка строгих правил, студентка искусствоведческого факультета УрГУ, на котором она каким-то образом учится на одни пятерки, при том, что сегодня она здесь, а завтра будет в Осло.
Осмотрев со всех сторон памятник Шарлеманю, которого мы называем Карлом Великим, потому что он, при всей своей косматости, оказался вполне христианским королем и объединил дикие народы под пылающей орифламмой, я достал из рюкзачка бинокль и стал глазеть на Нотр-Дам. Так. Химеры и горгульи. Адам и Ева. Цари иудейские. Мадонна с младенцем. Христос. Апостолы. Страшный суд. Пороки и Добродетели. В этот момент сыпанул крупный дождь, изображение мгновенно расплылось, и пришлось прервать невинный акт вуайеризма. Вокруг захлопали зонтики. Тяжелые стада туристов, посверкивая фальшивыми алмазами на джинсах, ломанулись с площади, оглашая сырой воздух русской ненормативной лексикой. Я же пошел под осенние дерева, еще прочно державшие желтую листву. Тяжелые капли пробивали кроны и вдребезги разбивались о скамейки.
«Я в Париже!» Эта мысль производит в душе моей какое-то особливое, быстрое, неизъяснимое, приятное движение… В 1790 году путешествующий Карамзин так же с отменным любопытством смотрел по сторонам: на домы, на кареты, на людей. Посещал дворцы и соборы, гулял по бульварам, сидел в кофейнях, что, собственно, сейчас делаю и я. Правда, ежедневно в театры, как Николай Михайлович, не хожу, в чем вижу большую проруху своего путешествия. Кто был в Париже, говорят французы, и не видел Большой оперы, подобен тому, кто был в Риме и не видел папы. Я в Риме был и папы не видел. Не случилось. А в театр какой сходить бы надо. В Гранд-опера с легкой русской руки сейчас только балет показывают. Оперы же поют в «Бастилии» — гигантском театре, расположенном напротив невидимой тюрьмы, со взятия которой началась новая французская история. Да и не только французская, наверно. Тюрьму, как известно, разнесли в пух и прах, о ней напоминает только натуральный план, выложенный цветным камнем на краю площади. И размеры этого чертежа говорят о малости сего сооружения, падение которого стало грандиозным символом. Гауптвахта автомобильного батальона, куда я однажды был заключен перед самым дембелем, была, как мне кажется, куда как больше и шире. Хотя и мельче. Одноэтажной — как и все зоны в России. Бастилия же была тюрьмой вертикальной — с глубокими подвалами, высокими стенами, поэтому и падение ее наделало столько шума. При сильном воображении или в изрядном подпитии и сейчас можно увидеть ее, стоящую бесплотным миражом, окруженную ватным пороховым дымом и крохотными человечками, штурмующими ненавистную твердыню. Вот так же с непостижимой яростью, спустя двести с небольшим лет, штурмовали небоскребы-близнецы в Нью-Йорке.
В театр «Бастилию» билетов не достать. В «Мулен-Руж» давно ходят одни приезжие старички, предварительно выстаивая томительную очередь в кассы, напоминающую очередь в райсобес после введения очередной льготы (или после ее «монетизации»). А хочется несуетно восхититься «Раулем, Синей Бородой», «Дамой с камелиями», «Федрой», наконец. Или «Служанками». Хотя последних советуют смотреть у Виктюка. Ладно, отложим театр на потом, осмотримся.
Проруха, однако ж, настигает нас в самых неожиданных местах: вот сентиментальный русский путешественник посетил славного африканского путешественника Вальяна, но дома того не застал и беседовал с г-жой Вальян, женщиной говорливой, которая с гордым видом объявила, что в последние пятнадцать лет французская литература произвела только две книги для бессмертия: «Анахарсиса» и путешествие мужа ее. Что касается автора «Анахарсиса», почтенного Жан-Жака Бартелеми, то Карамзин с ним таки встретился в Академии надписей и словесности и имел непродолжительную беседу с новым Вольтером, представившись новым скифом. Мне, похоже, подобной удачи не светит, ибо давно уже в «Проворном Кролике» не собираются художники и поэты, в кафе «Вашетт» даже официанты не знают, что здесь любил бывать Поль Верлен, и «Селект», и «Куполь» стали обыкновенными ресторанами, и в «Клозери де Лиля» обедают японские туристы, и в «Кафе де Флор» сидит публика, не подозревающая о существовании экзистенциализма, — поэтому остается бродить по парижским улочкам в полном осознании своей старой кипчакской сущности и наблюдать, как новые варвары, отнюдь не просвещенные, но давно уже ставшие европейцами, нагло и весело поглядывают на город, который они рано или поздно подожгут с четырех сторон.
Однажды ночью, возвращаясь в отель по безлюдным улицам где-то неподалеку от Биржи, я стал свидетелем странной метаморфозы, происшедшей с чистым и дружелюбным пространством улицы: тьма в каком-то закоулке ворохнулась, напряглась — и поволоклась вдоль стены спящего дома. И будь я романтиком, то непременно написал бы, что в сей же момент волосы зашевелились у меня на голове и кровь заледенела в жилах — но это было бы слишком красочно и не совсем точно. Невозможно передать тот мгновенный опустошающий ужас, который охватил меня, когда я скорее не увидел, а почувствовал, как разверзлась бездна и неведомый земляной гость из преисподней явился произвести рекогносцировку перед неизбежным вторжением. Эта шевелящаяся мусорная тьма двигалась абсолютно бесшумно, и вдруг раздался звук — будто лопнула бутылка из закопченного стекла, и тьма материализовалась и явилась на свет в виде пьяного до невозможности негра, который, ощупывая шершавую стену дома, беззвучно перемещался в какое-то тайное свое убежище. До этого случая я столь пьяных людей на улицах Парижа не видал.