До самолета оставалось три часа.
Когда мне сообщили в агентстве, что я буду жить в отеле Royal Mansart, пришлось себя утешать, что мансарды — это, конечно, чердак, но в моем случае все-таки королевский. Все оказалось проще пареной репы: отель стоял на рю Мансар — улице имени Мансара, того самого архитектора, который удачно приспосабливал чердаки под жилье. Комната была вовсе даже не чердачной, но оказалась столь маленькой, что Раскольников бы, поселись он в 307-м номере нашего отеля, рыдал бы горючими слезами, вспоминая свою комнатку, похожую на гроб. И кто знает, каких бы он дел натворил, выйдя на улицы Парижа после бессонной ночи в трапециевидной комнате. Вспомнилась страшная история про тюремную камеру «стаканчик», которую мне рассказывал старый вор, простоявший в узком каменном пенале трое суток, и откуда его выволокли беспамятного, но не побежденного. Однако ж отель мне нравился.
По утрам — после чашки кофе с непременным круассаном — я выходил на улицу покурить. Возле кафе-театра Moloko толклась пара-тройка помятых молодых людей. Из булочной напротив доносился запах свежего хлеба. Мимо бежали парижане с длинными багетами под мышкой, по пути отламывая хрустящие корочки. Наверху гулили голуби, блуждающие по карнизам. Из окна второго этажа высовывался мужик в белой майке и поливал из голубой лейки цветы, растущие на крохотном балкончике. Мужик тоже гулил себе под нос и голубей не шугал. Цветы повторяли наклон Пизанской башни, что, впрочем, заметил не я.
Портье ритуально говорил мне каждое утро «Са ва?», растягивая гласные, как жевательную резинку. К вечеру он начинал прикладываться к заветной фляжечке, к ночи он набирался по самые брови. Притаившись, сидел себе за стойкой, дремал, пока я не тревожил его одним и тем же воплем: «Эй, Сава! Открывай! Медведь пришел!» Тогда приводился в действие какой-то тайный механизм, и большая стеклянная дверь с шелестом отъезжала. Портье опять же ритуально спрашивал, как мне город, и, услышав неизменное «Бель Пари!», нежно улыбался, выдавая мне ключ от номера.
По Парижу, понятно, можно бродить и без всякой цели. О, вы не представляете, сколь много интересного обнаруживается в этих греческих, китайских, американских, наконец, французских ресторанчиках, на этих улицах, легкомысленно разбегающихся в разные стороны! Вот хорошо одетый француз разговаривает сам с собой. Он громко и убедительно что-то говорит самому себе, потом себе же и возражает, но уже как-то мягко и жалобно. То есть его большой монолог раздваивается на два — и уже выглядит как вполне приличный диалог. Большой артист. Очевидно, репетировал беседу с банковским клерком о предоставлении кредита.
На авеню Опера встретил писателя Александра Кабакова. Он шел под ручку с девушкой и мило с ней беседовал. Писатель был в шикарной клетчатой куртке болотного цвета, в сереньком в рубчик кепи, на шее болталось длинное кашне. Через полчаса на улице Риволи я снова встретил Александра Кабакова — он был один, задумчив, если не сказать грустен, и, что самое поразительное, был одет в светлый редингот! И был вовсе без головного убора.
То там, то сям лежат клошары. Парижане к ним относятся снисходительно. Или просто не замечают их. Парижские власти говорят, что бездомных в городе не меньше шести тысяч. Но клошары — это не просто бездомные, не просто нищие — это доблестная гвардия сирых и убогих. Сами же они вовсе не выглядят ни сирыми, ни убогими. Их узнаешь сразу, как узнаешь по запаху сыр камамбер. «Merde!» — вот их вечный девиз. Они вальяжно полеживают на вентиляционных решетках, откуда дует теплый воздух, и попивают дешевое французское винцо. На некоторых белые носки, явно похищенные с распродажи, которую проводит магазин «Тати». Мочатся прямо на улице, как бы говоря: «А вот вам всем! А положили мы на вас на всех с прибором! На вас на всех и на вашу паршивую цивилизацию!» Напоминают наших постмодернистов.
Президент Миттеран был большим поклонником современного искусства. При нем двор Лувра украсила Пирамида. При нем на бульварах и в парках Парижа появилось очень много памятников. Некоторые находят их весьма уродливыми. В парке Тюильри какие-то черти соседствуют с псевдоклассикой. Все это предназначено для обывателя: одно — раздражает глаз, другое — ласкает. Миттеран, наверно, боялся прослыть окостеневшим старичком, не понимающим и не принимающим новое. Эдакий мышиный жеребчик. Случись, не дай бог, еще одна революция в Париже, все эти памятники, скорее всего, утопят в Сене. А потом через пять-десять лет восстановят. Так было практически со всеми парижскими истуканами: Шарлемань, Анри IV, все эти Людовики — все были разрушены, все были истреблены героическим народом. Но восстановили же!
Недалеко от Лувра, на площади Пирамид, есть небольшое кафе, куда и заглянул усталый путник, изнемогающий от жажды и голода. Суп, сказал я. Луковый супчик, есть? Есть, сэр! Официант с первого взгляда мне показался прохиндеем. Значица, будем ись луковый супчик. А что еще? Антрекот, зарычал официант и напрягся, как Розовая Пантера. Оʼкей! Давай антрекот! Большой антрекот. Самый большой. Королевский! За стеклом маячила золотая Жанна на коне с хоругвью в правой руке. Орлеанскую деву не порушили. Ее поставили уже после всех революций. А в шестьдесят восьмом, наверно, просто не успели свалить. Мимо окон по направлению к площади Карузель прошел главный редактор Издательства Уральского университета Федор Еремеев. Он уткнулся носом в какую-то книжку. Был медлителен и сосредоточен. Эге, подумал я, но тут официант принес суп. О! Этот горшочек с супом был уже сам по себе полный обед. Суп был плотно запечатан куском хлеба и залит расплавленным сыром. Чтобы хлебнуть заветной коричневой жижицы, пришлось осторожно пробиваться сквозь корочку толщиной в два пальца. Не успел доесть — уже несут антрекот. На деревянной доске лежал здоровенный кусок жареного мяса, рядом — гора картошки. По краю доски вырезана канавка. Я вонзил нож в антрекот — брызнул фонтан крови! Я остервенело терзал острым клинком мясо, кровь постепенно заполняла канавку по краям доски. Запахло Варфоломеевской ночью, которая, к слову сказать, совершалась в этих самых местах. Видно, со стороны я был похож на великана Коконасса, и сидевшая за соседним столиком пожилая американская чета с опаской поглядывала на меня. Лукавый подавальщик иногда являлся перед моим замутненным взором и о чем-то участливо спрашивал. Я же только утробно урчал, насадив кровоточащий кусок мяса на вилку и ворочая его в горчичном соусе. Американцы посматривали на меня как на прямую и явную угрозу.
Настало время расчета. И вот тут-то официант и выказал себя настоящим прохиндеем! У меня не было мелких купюр, и я выдал ему пятьдесят евро. Он долго копался в своем переднике, выуживая мелкие монеты. Сначала он положил на столик несколько центов и посмотрел на меня. Потом нехотя выложил несколько евромонет. Заглянул мне в глаза. Постоял. Зевнул. И ушел. Я посмотрел на чек, пересчитал сдачу. Не хватало десяти евро. Наверно, взяли за вид на площадь, подумал я. Ведь есть в Париже кафе, окна которых выходят просто на улицу, по которой идут простые люди. А здесь в окне торчит золотой памятник Освободительнице. Десять евро — за погляд!
На следующий день художница Женя Акулова все объяснила мне. Тебя развели как лоха, сказала она. Они такие! У них глаз наметанный. Надо было потребовать объяснений! Надо было устроить скандал! Мы сидели в скверике рядом с площадью Вогезов. Женя рассказывала о премудростях парижской жизни. Накрапывал легкий дождик. В сквере появилась пара — женщина в легком плаще и рядом… Федор Еремеев! Он заботливо держал зонтик над спутницей. Женя, осторожно спросил я, может быть, я того… Типа болен? Может, меня настигла неведомая французская болезнь? Что-то типа дежавю? Я все время встречаю на улицах Парижа знакомых. Сегодня, например, видел Мишу Симакова из «Апрельского марша» — на правом берегу Сены на книжном развале он приценивался к битловским виниловым дискам. На Монмартре встретил писателя Германа Дробиза — только он не покупал, а, наоборот, продавал картину с видом Парижа. Вполне сносная картина маслом, надо сказать. Правда, меня немного смутило, что Герман Федорович был довольно сильно смугл. Если не сказать — черен. Что со мной происходит? И Женя успокоила меня. С ней поначалу происходило то же самое: в метро, в кафе, на улицах ей встречались друзья, приятели или просто знакомые. Она к этому быстро привыкла и поэтому однажды глазам своим не поверила, когда встретила на улице Сент-Оноре художницу Лиду Чупрякову. Но Лида оказалась настоящей и очень обиделась на Женю, не обратившую на нее никакого внимания. Лида не верила объяснениям Жени до тех пор, пока не встретила в Люксембургском саду свою сестру-близняшку Марину.