— Ну, я поеду.
— Езжай, — вздохнула бабушка Мотя. — Матери-то скажи — я в воскресенье приеду.
И украдкой перекрестила уходящего внука.
Автобус был разбитый и пыльный, с медленно закрывающимися дверями. Костик заплатил тетке-кондуктору шесть копеек, взял билетик и сел к окну.
Когда Костик был маленьким, в городе появились новенькие автобусы с фестивальным цветком на ветровом стекле, и Костик настаивал, чтобы они с бабушкой ездили к ней в Тимофеевку только на таком — «с цветочком». Они терпеливо стояли на остановке и, пропуская два-три старых автобуса, садились в хромированную, пахнущую чистым кожзаменителем машину — «с цветочком». И радость от тех поездок утраивалась.
Разбитый автобус, тихонько постукивая, катил мимо заросшего камышом пруда, мимо беленой церковки с голубой маковкой, на которой радостно горели золотые звезды.
ДОРОГА, ВЫМОЩЕННАЯ ЖЕЛТЫМ КИРПИЧОМ
Свет разъездов и полустанков ненадолго застревает в купе, в открытое окно мягко плывет сладкий запах украинской ночи, покачиваются вагоны, и бормотанье колес навевает счастливую дрему, и усталость лениво охватывает сердце. На нижней полке спят жена и сын. Теплый ветерок шевелит легкие волосы сына — от случайного света нежно-розовые, как перо фламинго, его личико прозрачно и спокойно, и только цветут пунцовые губы.
Жена открывает глаза, тревожно смотрит на меня, косится на сына. Она прижимает палец к губам, успокоенно кивает головой и тут же засыпает.
Опять поезд, опять дорога! Сколько уже накручено железных и каменных километров? «Чугунный посох стерт наполовину…» На какой станции отцепили маленький паровозик с высокой трубой, с неторопливыми красными колесами, с ватным тугим паром — и с лязгом прицепили сверхмощную машину со стремительными обводами, с бесстрастным выпуклым взглядом фар и с холодным, пахнущим озоном нутром?
Пробуждения своего я не помню. Помню только большую стеклянную дверь с белыми занавесками, как рывками открываю ее (очень неудобно, потому что дверная ручка высоко), вхожу в комнату и вдруг испуганно замираю — слышу крик: «Нельзя сюда!» На ярком желтом полу сияют синие осколки стекла. И смутно вспоминаются вчерашние крики, топот сапог, тяжелая фигура отца с графином в руке, звон стекла… Отец и мать лежат, обнявшись, в большой высокой кровати и смотрят на меня. Мать улыбается и грозит мне: «Нельзя сюда!» Я шлепаю босыми ножками по полу, сажусь на корточки и пробую указательным пальчиком один осколок — самый крупный.
В вагон внезапно влетел шелест утреннего дождя, мерный шум ленивых тополей, и я завороженно вдохнул запахи влажного суглинка, свежей зелени и увидел мальчика, стоящего на деревянных, вытертых голиком добела ступенях лестницы, что вела на второй этаж, где в квартире номер пять он и живет, где еще тихо, потому что спят папа и мама.
Мальчик стоял в гулком коридоре, трогал ладошкой волглые оранжевые стены, лиловое пятно на стене, похожее на медведя, перила и балясины лестницы — и ждал, когда раздадутся грузные шаги и звук катящихся по асфальтовой дорожке подшипников, громыхание фляги… Он ждал певучего женского голоса: «Каму малака? Малака каму?»
Молочница с шумом опрокинула последнюю мерку с молоком над алюминиевым бидончиком, и молоко запузырилось у горловины. Быстрые матовые пузыри с треском лопались, молочница, глядя на шелушащиеся губы мальчика, на его острый взгляд, заворчала: «Холодное». Мальчик передал в мокрые руки молочницы пожухлые рублевки, поднялся на лестничную площадку и прильнул к помятому краешку бидончика, чувствуя, как под ладонями ходит толчками живое молоко.
Вперед! Вперед! — локомотив рвется сквозь явь, сквозь зыбкий мерцающий полусон — все возрастает скорость, все лихорадочнее дергаются вагоны, в которых сидят знакомые и незнакомые мне люди, и меня мотает по этим вагонам как пьяного. В открытые окна врывается запах лесной травы. Я открываю в тамбуре тяжелую дверь — мимо летит темень. Я прыгаю, и упоение полетом охватывает меня…
Золото тишины и света льется сверху. Я стою, оглушенный солнцем. Опускаю глаза и вижу землю совсем рядом. Я совсем еще ребенок.
Солнечная пьяная зеленая поляна. Сосновый бор кипит кронами. Маленький мальчик в коротких штанишках на лямках, в хрустящей белоснежной панаме с большой пуговицей на затылке — слушает, как тягостно дышит лес. Иглы сосен сверкают, на нежно-коричневых стволах густая липкая смола. Гулкий деревянный стук дятла раздается под сводами леса. Страшный шмель вьется над головой. Две капли земляники у самых ног. Он рвет землянику со стебельками и складывает букетик. Слабый ветер приносит запах озера — оно за соснами, оно такое огромное, что страшно заходить в воду. Там живут хвощи и пиявки. А они купаются в купальне. Купальня построена специально для них — так сказала воспитательница Людмилавладимировна. Что такое «специально»? А вода в купальне теплая. Теплее, чем в озере, и под ногами песок. А в озере ил и холодная тина.
Кукушка, кукушка, сколько мне жить?
Где-то далеко позади остался лесной полустанок, от которого вела к голубым решетчатым воротам дачи легкая тропинка, посыпанная мелким песком, и густое солнце, разбрызганное на земляничных полянах, рябое металлическое озеро, сухие и теплые доски купальни, стрекозы (красного цвета — «пожарники» и зеленого — «лесники»), еще непонятное глубокое небо, гулкий лесной шорох (это ходят лешие), сосновые шишки, которые можно брать босой ногой, ржавые сосновые иголки, мухоморы, изнуряющий запах папоротника… И радостная пронзительная мысль — мама приедет в воскресенье и привезет вишни!
Как сладко было спать и как сладко было просыпаться!
Ровный голубой свет освещает комнату. Блестят листья узловатого фикуса. Спит над кроватью Голубая Стрела. Вьется в тропических зарослях травы дорога, вымощенная желтым кирпичом. Трам! Трам! Трам-та-ра-рам! Выходит рота деревянных солдат. Бьют барабаны, труба поет! Громыхают пушки, стучат сапоги. Пахнет порохом и сыростью ночного леса. Впереди на коне — командир в шляпе с пером. Помахивает сабелькой, топорщит усы. Трам! Трам! Знамена вперед!
Бедные мои дуболомы! Несчастные Урфин Джюс и Лан Пирот! Вы сгорите в жарком огне голландской печи, и звон серебряных колокольчиков навсегда умрет в моей груди. И говорящие куклы замолчат навсегда, и живые снеговики потекут ручьями, Буратино найдет свою заветную дверь и скроется за нею, оловянный солдатик будет перелит в пулю для самодельного пистолета, елку выбросят на помойку, новогодние сумерки перестанут казаться таинственными — все, все сгинет в омуте памяти, и горстку пепла, оставшуюся от деревянных солдат, выдует сумрачным зимним ветром. Прах и горечь!
«Мой сон, мой сын… Рыжая голова! Ликом светел, косит глаза. Звуки складывает в слова. И не солона у него слеза». Куда приведет тебя дорога из желтого кирпича? Сгоришь ли в атомном огне, будешь ли тащить унылую баржу жизни под волчьим солнцем или же поднимешься на тугих светлых крыльях высоко вверх, преисполненный гибельной отваги? Мне становится страшно от невозможности увидеть, каким ты будешь. А пока ты идешь, как я прежде, весело и беспечно по желтой дороге, и пес Тотошка разговаривает с тобой на человечьем языке, — ты еще умеешь разговаривать с кошками, птицами, со всякой ничтожной тварью, ты еще неотделим от природы, ты еще сам птица, птенец…
БАРАЗИК
Сначала в парке перестала играть духовая музыка, потом стали незаметно осыпаться листья, земля по утрам начала подмерзать, а потом и смерзлась совсем. Солнца не было. Осень замерла в городке. И казалось, замерла вся жизнь, только ветер перекатывал по улицам пустынный холод, поднимая лиственный прах и крутя его над сухим холодным асфальтом городских тротуаров. В сером свете дня слабо светилась тугая бледная кора обнаженных тополей, из скверов тянуло пряным и сизым дымом.