Тягучий кофе буквально вывалился в чашку. Черенки гвоздики плавали, как разбитый такелаж на картине Айвазовского. Запахло медом, корицей, восточным базаром, тысяча и одной ночью — ибо черен был этот напиток, как тысяча и одна ночь. К такому кофе нужен бы кальян, а не тонкая сигарета.
Официант с напряженным лицом принес вчерашнюю «Комсомолку».
В газете писали, что террористы захватили Буденновск. Сопоставив маршрут полета, географию Ставрополья, время, я вдруг понял, что когда бандиты входили в город и началась пальба, наш самолет находился как раз над этим районом на высоте девять с половиной тысяч метров.
Кофе был приторно сладким. Свет с Востока разлился во всю ширину, море засверкало, и полоска пляжа загорелась белым золотом. Оказалось, что таверна окружена странными цветущими деревьями.
В полдень жара стала неимоверной, и я спрятался под огромный полосатый зонт. В синем прохладном небе птеродактилями шныряли дельтапланы, таская на своих хвостах обморочных теток и боевитых коротконогих мужичков. Вдоль берега гоняли на гидроциклах бронзовые атлеты в пиратских повязках. Дети копошились в песочке, строя волшебную страну Авалон. Мимо надменно прошла белокожая дива, внеся легкое смятение в ряды страждущих легкой и быстрой любви курортников. Впрочем, пыл их быстро угас под грозными взглядами четырех амбалов, которые сопровождали диву — однако на изрядном расстоянии.
Какой-то папарацци, обмотавшись удавом, предлагал сделать моментальное фото. С удавом, понятно.
Вышла на пляж большая немецкая семья. Две белоголовые фройляйн быстро скинули лифчики и плюхнулись на лежаки, подставив солнцу грудки в куриных пупырышках. Мутер тоже намеревалась растелешиться, но, видно, прикинув, что будет очень сложно пристроить все свое разъезжающееся добро, оставила эту затею. Фатер же вертел головой по сторонам и чему-то таинственно и сладко ухмылялся. Над всеми возвышался зоркий гроссфатер, увалившийся в шезлонг в рубахе и штанах. Он мусолил черную сигару, надвинув соломенную шляпу на лоб, и мрачно наблюдал за белокурыми бестиями.
— Сыграем в шахматы? — Он был похож на врача. Такой же участливый, но цепкий взгляд. — А плечи-то надо маслом смазывать. И первое время больше в тени находиться.
Я узнал его. Мы летели одним самолетом. Он был в клетчатом дорожном костюме и большой клетчатой кепке. Я его окрестил «инспектором Варнике». Сейчас он был в клетчатых плавках, но сходство со знаменитым детективом исчезло.
Мы расставили фигуры. Мне выпало играть черными. Я сразу представил их дикими и необузданными османами, а белые фигуры противника — ромейскими когортами. Пешечная фаланга сминала мои ряды. Я предпринял глубокий конный рейд в тыл, но попал в засаду и был разбит.
Солнце сдвинулось, сдвинулась тень от зонта, и плечи мои горели.
Мы договорились о матче-реванше на завтра, и я пошел в гостиницу.
В прохладном номере я лежал на узкой кровати и чувствовал, что меня начинает знобить. Ноги немного опухли. Хотелось пить.
Я нечаянно попал в райский сад, подумал я. Придется привыкать к этой непривычной жизни.
Где-то в северных городах еще не сошел снег, а здесь — безмятежность и покой разлиты в пронизанном золотом и синевой воздухе. И диковинные цветущие деревья, которым нет названия, стоят за окном.
2002
ТРИ ЧЕРТОВКИ
Я высадился у Дворца дожей, сошел на берег и огляделся. Действительно — Лев, Книга. Светило солнце.
На скоростном лифте я поднялся на Колокольню и обнаружил там телефон-автомат. Алло, сказал я, да, все хорошо, приехал. Венеция у меня под ногами.
Я пересек площадь Сан-Марко, нырнул в какую-то расщелину и уже через пять минут впал в обморочное состояние. Я шел с маниакальным упорством по бесконечным узким улочкам — все вперед, вперед, — разглядывал красное и золотое стекло и белое и желтое золото, буквально вываливавшееся из витрин, я шел наугад по средневековому городу — пока не вышел к мосту Риальто. Большой Канал источал йодистый гниловатый запах, у самого берега вода всхлипывала, хлопала, взбивая грязноватую пену. Я постоял у самой воды, потоптался, поплевал цинично, и сумрачный лабиринт города опять принял меня. И пошел я туда не знаю куда. Через час блуждания в жидком сером свете тело мое стало истончаться и зеленеть. Волшебный клубок где-то потерялся, закатившись, видно, в сточную канаву. И я оттолкнулся от каменного дна и всплыл над красными кирпичными крышами, залитыми золотым светом. Вдохнув теплого воздуха, я огляделся, выбрал направление и обвалился обратно в мрачное ущелье. Закурив, я уверенно пошел к небольшому окраинному парку.
В парке обнаружилась славная картинка: на деревянной скамье — ну точь-в-точь наши бомжи — расположились двое обтрюханных венецианцев с литровой бутылью вина и какой-то нехитрой закуской на картонной тарелочке. Но в отличие от наших эти не сжимались под любопытными взглядами, глаза не опускали долу, и жесты их были широки и свободны, и речь — веселой и плавной. Третьим в компании был важный памятник.
— Чего уставился? — заворчал по-итальянски бомж в белом брезентовом плаще.
— Гуляю коло памятничка, — невозмутимо и по-русски отвечал я.
— Русский? — радостно крикнул брезентовый.
— Си! — Я чопорно кивнул.
— Хрущев! — важно сказал бомж в лыжной шапочке и сделал приглашающий жест.
Эге, подумал я. Клинический случай. Летаргия. Проспал где-нибудь в котельной. И полет на Луну проспал, и Гуччи, и Версаче, и перестройку, черт! Брезентовый нахмурился. Бронзовый истукан был невозмутим. Я присел на краешек скамейки, и бомжи развернулись ко мне.
— Россия, — мечтательно сказал брезентовый. — Чайковский!
— Верди! — парировал я и заглянул в глаза памятнику.
— Бо-ро-дин! — подскочил брезентовый, и, видно, в душе его грянули половецкие пляски.
— Ви-валь-ди! — заважничал я и поднял указательный палец к небу. И зазвучала дивная музыка, и ангелы плавно сорвались со своих насестов, и я был готов немедленно вознестись.
— Толстой! Достоевский! ПУШКИН! — стал гвоздить брезентовый. Бомж в лыжной шапочке, ошалело поглядывая на нас, откупоривал бутыль.
— Дант! Петрарка! Тассо! — с достоинством отвечал я. — Колоссаль! — Потом встал, сожалея о несостоявшемся полете, и раскланялся с господами бомжами.
Площадь Сан-Марко была еще влажная — после ушедшей утром воды.
Симфонический оркестр неведомо каким образом возник на площади — только что его не было, только что площадь была полна голубей, и вдруг сизари снялись и переместились ближе к собору, а на их месте появились в черных фраках музыканты, похожие на скворцов и грачей, расставили пюпитры, разложили ноты, дирижер поднял палочку — и оркестр рванул Бетховена! А я сел на диванчик, на котором когда-то за долгими разговорами посиживали лорд Байрон с Иосифом Бродским, и взял чашку кофе. Пятнадцать долларов, сказал официант. Я чуть не крякнул, но форс надо было держать, и я как миленький выложил пятнадцать долларов. Напротив сидела женщина с короткой стрижкой и светло-фиолетовыми глазами. Вон за теми столиками кофе стоит доллар, сказала она по-русски. Не расстраивайтесь, сэкономите на гондольерах — они сегодня бастуют. Ну вот, расстроился я, а как же баркарола?
Но окончательно расстроила меня тюрьма за Дворцом дожей (за колокольней повернуть налево, если идти с площади), в которой когда-то сидел героический любовник всех времен и народов — Джакомо Казанова. Я живо представил себя томящимся узником, безнадежно влюбленным в жизнь, в карнавал (он всегда находился в его эпицентре, сдержанно кланяясь в одну сторону, яростно разя шпагой в другую и получая со спины тупой удар по затылку) — и обреченного на затхлое медленное существование. На что тратить энергию? Отжиматься, качаться, вести бой с тенью? Отсчитывать ежедневно десять тысяч шагов, как Ленин? Рыть подземный ход, как аббат Фариа? Писать книгу, как Сервантес? Наверное, я бы очень скоро повредился рассудком. Непременно бы сошел с ума. Я отколупнул кусочек окаменевшей замазки на память и через мост Вздохов отправился бродить по пустым дворцовым залам.