В девять часов утра под холодными, скупыми лучами январского солнца он вышел из машины в Версале и, раскуривая трубку, стал не спеша спускаться по авеню де Пари.
С этого самого момента он как будто раздвоился. С одной стороны, он по-прежнему оставался Мегрэ, комиссаром, впавшим в немилость и сосланным в Лусон. Руки у него лежали в карманах пальто Мегрэ, и курил он трубку Мегрэ.
И окружающий пейзаж был именно версальским утренним пейзажем сегодняшнего дня, а не многолетней давности.
Проспект был почти пуст, особенно в конце, там, где начинались ворота и высокие ограды, за которыми скрывались самые великолепные на свете особняки.
Но в то же время он видел реальность словно на экране кинематографа… Как документальный фильм… Картины сменяют одна другую… И раздается голос диктора, комментирующего происходящие на экране события…
Голос, который слышал Мегрэ, был приглушенным голосом судьи Форлакруа, и невозможно было не наложить образ Версаля на воспоминание о библиотеке в Л’Эгийоне, о камине, о горке пепла на полу и множестве сигаретных окурков в зеленой пепельнице.
«Мы – версальцы в трех поколениях. Отец был адвокатом и всю жизнь провел в особняке на авеню де Пари, который он унаследовал от отца. Белые стены… Въездные ворота, обложенные круглыми камнями… Золоченый герб… Наша фамилия на медной табличке…»
Здесь. Мегрэ увидел дом, но ни герба, ни таблички больше не существовало. Дверь была открыта. Камердинер в полосатом жилете выбивал коврики на дорожке.
«…За воротами – парадный двор, не слишком большой, вымощенный круглыми плоскими камнями наподобие тех, что устилают двор перед Версалем, – их еще называют «королевская мостовая». Трава, пробивающаяся между камнями… Застекленный навес-маркиза… Высокие окна, собранные из маленьких квадратных стекол… И повсюду свет. Через вестибюль, посреди которого стоит бронзовый фонтан, видно сад в духе Трианона[9]: лужайки, розовые кусты… Я родился в этом доме, в нем же родился и мой отец. Многие годы я провел там, не думая ни о чем, кроме искусства и литературы. Любил изысканность и комфорт, был немного гурманом. Не будучи честолюбивым, удовольствовался местом мирового судьи…»
Пожалуй, здесь это было легче понять, чем в далеком Л’Эгийоне.
«Несколько добрых друзей… Путешествия в Италию и Грецию… Неплохое состояние… Красивая мебель, хорошие книги… Когда отец умер, мне было тридцать пять лет, и я оставался холост…»
Камердинер начинал коситься на мужчину в широком пальто, который так пристально смотрел на дом его хозяев. Нет, пожалуй, наносить визит сюда еще рановато.
Мегрэ медленно пошел обратно по проспекту, повернул направо, затем налево, внимательно читая названия улиц, и наконец остановился перед большим четырехэтажным домом, многочисленные квартиры которого сдавались внаем.
– Мадемуазель Доше здесь еще живет? – спросил он у консьержки.
– Вот она! Поднимается по лестнице с сумкой.
Мегрэ догнал даму на втором этаже, когда она поворачивала медную ручку двери. Мадемуазель Доше оказалась такой же старой и ветхой, как весь дом.
– Прошу прощения, мадемуазель… Вы ведь сдаете здесь квартиры внаем, верно? Я ищу человека, который жил в этом доме очень давно, около двадцати пяти лет назад…
Ей было шестьдесят шесть.
– Заходите. Подождите, я выключу плиту на кухне, а то молоко подгорит.
Витражи на окнах. Красные ковры на полу.
– Речь идет о музыканте-виртуозе по фамилии Константинеско.
– Помню! Он жил в квартире, которая как раз над нами.
Значит, это было правдой. И снова на окружающую реальность наложился голос судьи: «Творческая личность, он вел весьма беспорядочный образ жизни. Возможно, не без таланта. В начале карьеры были кое-какие успехи, несколько сольных концертов в Америке… Где-то женился… Родилась дочь, которую он увез, бросив жену. В Версале он провалился, да там и осел, сняв ветхую квартирку и перебиваясь тем, что давал уроки скрипки. Друзья пригласили его как-то в мой дом, когда нам не хватало альта для домашнего музыкального вечера…» Судья чуть ли не покраснел, глядя на свои белые руки, и добавил: «Я немного играю на фортепьяно…»
Пожилая дама между тем говорила:
– Он какой-то сумасшедший был. Подверженный приступам страшного гнева… Иногда бегом спускался по лестнице с дикими воплями.
– А дочь?
Поджатые губы:
– Теперь, когда она вышла замуж… И неплохо вышла, насколько мне известно! За какого-то судью, кажется? Бывают же такие девицы, везет им в жизни, хотя и не самые…
Не самые – что? Мегрэ никогда этого не узнает, потому что дама замолчала.
Больше здесь делать было нечего. Теперь Мегрэ знал. Судья говорил правду.
Валентина Константинеско… Восемнадцатилетняя девушка, полностью сложившаяся, с огромными глазами, каждое утро отправлялась в Париж со стопкой партитур, прижатых к груди, на занятия в консерваторию. Она играла на фортепьяно. Отец так же обучал ее игре на скрипке…
И маленький судья, холостой, чувственный, подстерегавший ее на углу улицы, следивший за ней издали и садившийся на тот же поезд.
Авеню де Пари… Надо же! Камердинер уже вернулся в дом и закрыл за собой дверь – ту самую дверь, в которую Валентина вошла через несколько месяцев в белом подвенечном платье.
Прекрасные годы… Рождение мальчика, потом девочки… Время от времени летом они всей семьей на несколько недель отправлялись в старый фамильный особняк в Л’Эгийоне.
«Уверяю вас, комиссар, я не наивный человек. Я не из тех, кому счастье застит глаза. Сколько раз я вглядывался в нее с беспокойством! Но когда вы увидите ее глаза – они наверняка не изменились, – вы поймете… Сама чистота, свет, невинность! Мелодичный голос. Светло-зеленые и голубые платья, всегда очень нежных, очень нейтральных оттенков, будто она только что сошла с пасторали. Я не смел даже задумываться о том, почему у меня родился такой крепкий мальчик – угловатый, косматый, настоящая крестьянская порода… А дочь очень походила на мать. Потом я узнал, что отец Константинеско, почти не выходивший из дома, был осведомлен… Погодите… Когда это произошло, Альберу было двенадцать лет, Лиз – восемь… В четыре часа дня я отправился на концерт, меня должен был сопровождать друг, написавший множество книг, посвященных истории музыки. Но он слег с бронхитом, и я вернулся домой. Возможно, вам придется увидеть этот дом?.. Там в больших парадных воротах есть маленькая дверца. У меня был ключ. Вместо того чтобы пройти через вестибюль, я поднялся по лестнице, расположенной справа от входа, которая вела прямо на второй этаж, в комнаты. Хотел предложить жене пойти со мной на концерт вместо заболевшего друга…»
Мегрэ нажал на медную кнопку звонка; раздался гулкий звон, как в церкви. Шаги. Удивленный камердинер.
– Будьте добры, я хотел бы поговорить с жителями этого дома.
– С которой из двух дам?
– С любой.
В тот же момент Мегрэ разглядел в окнах первого этажа двух женщин, одетых в пеньюары кричащих цветов. Одна курила сигарету, вставленную в длинный мундштук, вторая – изящную крошечную трубку, глядя на которую Мегрэ не мог не улыбнуться.
– Что там такое, Жан?
Сильный английский акцент. Обеим можно дать от сорока до пятидесяти. В зале, превращенном в ателье, который когда-то, очевидно, был гостиной Форлакруа, в беспорядке стояли мольберты, полотна ярких картин в стиле модернизма, бокалы, бутылки, африканские и китайские предметы искусства, горы старинного и псевдоантикварного хлама… Все это очень напоминало стиль Монпарнаса[10].
Мегрэ представился.
– Входите, господин комиссар. Мы ведь ничего такого не натворили? Моя подруга, мадам Перкинс… Меня зовут Анжелина Доддс… Так по чью вы душу?
Полная непринужденность, немного юмора.
– Могу я спросить, как давно вы живете в этом особняке?
– Семь лет. До нас здесь жил пожилой сенатор, он уже умер. Еще раньше – какой-то судья, как нам рассказывали…