Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ты хочешь? — предложил папа.

Я тоже любил это лакомство и протянул ложку.

Резкий лопающийся звук из спальни заставил нас замереть от неожиданности, а потом мы ринулись в спальню.

Все вещи были на своих местах. Туалетный столик, сдвоенные, аккуратно застеленные кровати, белая кафельная печь, картина деда «Девушка в лесу». На полу ни соринки. Высокий потолок с висящей люстрой лампой чист.

— Что же это было? — папа растерянно повернулся к окну и странно вскрикнул:

— Вот оно!

На уровне папиной головы в обоих стёклах были две круглые дырки — наружняя меньшая, внутреняя — большая, и от дырок тянулись паутинки расходящихся трещин…

— Камень такого сделать не мог, — вслух сказал папа, — неужели пуля?

Он отвернулся от окна, взглянул и сразу крикнул:

— Вон! В картине дыра!

У «Девушки в лесу» на синей юбке чернело отверстие. Папа снял картину, вооружился ножом, стал что-то выскребать в повреждённой стенке, и уже через минуту держал на ладони светлую искривленную пулю.

— Господи! Спаси нас и помилуй! — сказала мама. — Ты же только что здесь проходил. Что бы это могло быть? И откуда стреляли?

Папа позвонил в милицию. Милиционер, высокий и в штатском, пришёл через полтора часа, осмотрел окно, подержал в руках пулю и сказал:

— Выстрел произведён из боевой винтовки. Судя по траектории и форме отверстий, стреляли с лестничной клетки 5-ой Красноармейской. Будем искать.

С тех пор прошло больше шестидесяти лет, включивших многое, в том числе, войну и блокаду. Судьбе было угодно распорядиться, чтобы на моём жизненном пути в меня много раз стреляли, а также пытались уничтожить минами и бомбами. Несть им числа. Я их не считал и не помню.

А этот выстрел — первый в жизни — запомнил навсегда.

18 января 2000 г.

Заговорщица

Лидия Григорьевна Мульман. Керчь, 1980 г.
Моя коллекция - i_002.jpg

Тетка моя заговорщицей была. От всяких болезней лечила. Даже заик. Мне шишку вылечила. А в поликлинике говорили: резать. У меня шишка за ухом была. Сначала с фасолину, потом с голубиное яйцо, потом с куриное стала. Я в поликлинику, а они: резать.

Я к тетке: иди полечи. Больно резать неохота, а от наговору хуже не будет.

Тетка пришла вечером, меня усадила, нож взяла кухонный и стала ножом коло уха водить да что-то шептать. Пошептала, пошептала и говорит: «Ну, Лида, все, шишка твоя заговорена, теперь сама отпадет». А мне не верится — как это она отпадет?

На другое утро просыпаюсь и за ухо рукой — есть шишка. Как была, так и есть. На другой день тоже — там она. Я и верить перестала, думаю, брехня это все.

На третий день глаза продрала, пощупала — гладкое место! Я к Борису: глянь! Он глянул — вот чудеса! «Нет, — говорит, — шишки». Стали мы с ним шишку искать — и на полу, и под подушкой — искали-искали, так и не нашли…

Тетка заговоры знала всякие. Корова у нас заболела. Раздуло корову, живот у ей, как шар, на лапах не стоит, слегла. Коровы не видно, один живот-шар. Ну, мать за ветинаром. Он пришел, укол сделал, воздух спустить — ничего. Помирает корова. Язык — во так, глаза — во так, ну, конец!

Мать бедарку запрягла и за теткой, та за восемь километров жила.

Тетка приехала и говорит: «Твоя корова спорчена. Давай маленькую скамеечку и нож, а если соседка придет иголку с ниткой просить, гони со двора, как можешь».

Поставила скамеечку у коровы между лап, села сама и над коровой ножиком водит крест накрест, и шептать. А ветинар в холодке сидит и смотрит. Пошептала, и над коровой пар пошел, от рог до хвоста пар идет. А она сидит у живота и шепчет. А корова отухать стала. И отухает на глазах, и отухает, а над ней пар идет.

И тут — шасть! — соседка во двор, иголку просит. Мать на нее чуть не с вилами — гнать! Соседка и долой со двора, а тетка все сидит, шепчет, потом крестит. Часа полтора сидела, пока весь пар не сошел и корова совсем отухла и на лапы встала.

А тетка и говорит: «Полежать я должна, Сергеевна. Худо мне — я ее болесть на себя приняла».

Полежала она часа два, поела, а потом ночь еще заночевала — сила у ней вышла. А утром уехала.

А корову сразу и прирезали на мясо.

Поле мертвых

Лидия Григорьевна Мульман. Керчь, 1980 г.

Я девчонкой лет четырнадцати в лагере у немцев была.

Как наши нас освободили, так и прошли мы километров шестьдесят, я и заболела. Простудилась, чи что, температура сорок. Меня в штабе положили. Полечили, через два дня на ногах была.

Солдаты нам говорят: «Девчата, хотите повидать передовую?»

Мы говорим: «Хотим».

Вот они нас и понасажали на какой-то тягач, чи трактор, и поехали к Сивашу. Где немцы отступали, а наши их в работу взяли. Так район, как на Камыш Бурун, гладкое поле, и немцев там валяется — не сотни, не тысячи, а я вам скажу — мильоны! И не так лежат: один здесь, другой там, а вповалку, кто где — друг на друге, кто по два, кто по три, кто цельной кучей, где лежа, где сидя, а где он бежал, а его убили, вот у него ноги в иле застряли, он и упасть не может — стоя стоит… И их сколько — мильоны!

Ну, солдаты говорят: «Пошли часы собирать, кольца тоже». Все и пошли.

А я боюсь. «Не надо мне ваших часов, колец, я мертвяков боюсь, я лучше в вашем танке сидеть буду, вас ждать…»

Они и пошли. Руки там у немцев поднимают, по карманам шарят, все дальше и дальше уходят, а я одна в танке сижу, а кругом немцы мертвые, а меня такой страх забрал — а вдруг какой да и встанет! Я и побегла к нашим. Бегу, их огибаю, тут два, тут три, а там в такое место вышла, что вокруг не обойти и не перепрыгнуть. Ну, я думаю, наступлю я на него легонечко, на грудь ему, а дальше уже опять дорогу видно, землю. Я на него ступила, а вот даже сейчас страх берет через тридцать шесть лет! У него воздух там был в нутре спертый, чи что еще… Он вдруг — Ё - ё - ё - о-ох!

Я как заору, как сумасшедшая: «Немец живой!» И бегом, дороги не разбирая, в сторону, прямиком на минное поле!

Солдатики мои все побросали — кольца свои, часы — и за мной!

Как они меня там догнали, не помню, только метрах в пяти от минного поля перехватили!

Но там их было — мильоны! Все поле зеленое — шинеля…

Немец

Надя Филимонова, 1960 г.

В сорок первом наш детский дом не успел эвакуироваться из Ровно. Пришли немцы. Отделили от нас еврейских детей и воспитателей и увели. Больше мы их не видели. Говорили, расстреляли.

А нам велели не разбегаться и чтобы дом как был, так и оставался до особого распоряжения. Вот и осталось нас человек пятьдесят ребят, повариха тетя Лида, две воспитательницы да инвалид кладовщик. Скоро начали мы голодовать, хлеба стали получать по пайкам, мяса никакого, варили картошку, кукуруза еще была, да кончалась тоже.

Сидим мы как-то вечером с девчонками в нашей комнате, болтаем, каждый про себя чего-то рассказывает: как дома жили, как в детдом попали. Уже часов одиннадцать или двенадцать было, воспитатели особо за нами не следили, вот мы к ночи и заболтались.

Вдруг в дверь постучали. Одна девчонка дверь открыла, и вошел немец. Офицер. Такой высокий, мрачный, небритый, черный. Стоит, на нас смотрит и молчит. Мы все притихли, молчим тоже.

Он обвел всех глазами, на мне остановился. Я самая старшая была, мне пятнадцать лет было. Чего-то мне страшно стало. А он пальцем сделал так — мол, иди сюда.

Я помертвела вся, вроде бы холодом обдало, а потом разом в пот бросило. Встала. Подошла к нему. Он меня оглядел всю, а потом на дверь указал и говорит: «Ком!»

Оглянулась я на девчонок, все сидят, не шелохнутся, и на меня глаза пучат. Ну, что тут сделаешь? Я и пошла. А он за мной.

Вывел из дому. На улице ночь. Темно. В редких домах огоньки светятся. Я остановилась, он толкнул меня и еще раз: «Ком!» Я хотела стрекача дать, он понял, схватил за руку, сжал крепко, а другой по кобуре похлопал. Ну, думаю, все. Застрелит. Пошла дальше. Иногда оглядываюсь, а он идет сзади за шаг и пальцем указывает, куда поворачивать.

3
{"b":"538635","o":1}