Выйдя из бара, они целовались на скамейке, а затем поехали к однокласснику Алексея.
Ночью они очнулись и растерялись. Алексей заметил, что Рената страдает, он понял вдруг, что она мучилась весь этот день рядом с ним, и его охватил страх. Рената то порывалась сейчас же уехать на вокзал, то неподвижно сидела на постели с платьем в руках, и ему казалось, что она больна. Она будто онемела, никак не реагируя на слова, которые он говорил ей, и только прижималась худеньким плечом к его груди. Так прошло полчаса, прошел час, и Алексей начинал чувствовать, что ее нервный приступ передается и ему. Он гладил ее горячую щеку и, видя ее страшные в темноте глаза, думал, что они давно уже сошли с ума и только сейчас это случайно открылось. Ему хотелось что‑то сделать, и он отходил к окну, но тут же возвращался, боясь, что она напугается или исчезнет.
Комната, где они находились, была завалена вещами, подготовленными к переезду. Коробки, тюки, стопки книг в газете, настольные лампы и люстра вперемешку с посудой разложены были по всему полу и громоздились вдоль стен, лишив все привычных ориентиров и оголив безликий жилой объем. Этот хаос разобранного на части быта, так неприятно поразивший Алексея, когда они пришли, теперь действовал на него почему‑то успокаивающе. Когда Рената все же заснула, он потихоньку закурил, и, разглядывая вещи, выхваченные ночничком сигареты, вспоминал поезд, весь этот день в Москве, казавшийся теперь таким легким и беззаботным, и не мог понять, что же произошло.
На следующий день надо было помогать другу переезжать. Алексей просто не мог уйти, видя, как нужна любая пара рук в начавшейся суматохе. Он боялся, что Рената, почувствовав себя лишней, уйдет, но опять ошибся. Она не только осталась, но вскоре совершенно смешалась с озабоченно снующими людьми, пришедшими помогать грузить вещи, став похожей на любую другую московскую девушку, занятую обычным житейским делом.
Алексей различал ее только по силуэту, по тому, как разлеталось ее платье, когда она, открывая дверь, чуть поворачивалась на каблуках, по упругим движениям ее рук и поворотам головы, когда смотрела на него. Рената опять улыбалась, и светлые, прозрачные струи меняли каждую минуту ее лицо, притягивая к ней взгляды, вызывая желание что‑нибудь сказать, услышать ее голос или просто быть рядом. Когда они на секунду оставались одни, Алексей дотрагивался тыльной стороной ладони до ее щеки или тихо дул ей в лицо, и, встречая ее грустный взгляд, понимал, что она делает все машинально и что это только передышка.
К вечеру была гроза. Стал сеять дождик и не по–петербургски скоро прошел, оставив после себя зависший в деревьях туман.
— Это, как у нас, — говорила Рената, глядя в окно троллейбуса, бесконечно скользящего по Ленинскому проспекту.
— Где "как у нас"? В Гере?
— Просто как у нас, — отвечала она и повторяла, — просто как у нас.
Он кивал, плохо понимая, о чем она говорит, но чувствовал в ее словах уже знакомую горечь и опять соглашался, уже сам с собой.
Они приехали на вокзал, но билетов на Ленинград накануне праздника, конечно же, не было. Алексей предложил договориться с проводником и устроить на поезд хотя бы Ренату, но она ехать одна отказалась наотрез. Провести ночь на вокзале нечего было и думать: народу скопилось так много, что негде было сидеть, и они решились ехать на электричке во Владимир, где жила тетя Алексея и где неподалеку в деревне был дом бабушки и деда, у которых он часто бывал в детстве.
Пять лет назад умер дед, затем бабушка, но Алексей, чувствуя себя не задетым первыми в его жизни смертями, не был там лет десять. Виной ли тому расстояние, делающее все не настоящим, или странное, его самого удивлявшее равнодушие к тому, что составляет семейные отношения, но он все откладывал свой приезд туда, когда бывал в Москве. Кроме равнодушия и непривычки после города к деревенской пустоте, Алексей опасался еще и неизбежных трудов. Бабушка, умирая, "записала полдома" на его имя, а другую половину на брата отца. Дядя, инвалид войны, жил одиноко, иногда пуская к себе жильцов, и брал с них за постой работой по хозяйству. Однако с чужими людьми он долго жить не мог и, приезжая в Ленинград, звал Алексея в деревню на лето или заводил разговор о продаже дома и переезде в Ковров. Но время шло, в город дядя не переезжал, и дом необратимо старел. Все это странно волновало Алексея. Он обнаружил, что у него атрофировано чувство собственности, зато появился вдруг интерес к жившим тут предкам.
Они жили в этих местах 800–900 лет, то собранные в одной деревне, дававшей фамилии всем жителям, то, переезжая и меняя род занятий, особенно в последнее время. Волны прогресса то притягивали их в города, превращая бывшего крестьянина в строителя церквей в Москве, то, выталкивая его обратно уже в роли богомаза. Бывшего приказчика в лавке волна "25–тысячников" делала первым председателем колхоза, а его родственник превращался в Палехе в известного художника.
1905 год делал их железнодорожниками на новой узловой, навсегда оставшейся Новками, а Гороховец и Фурманов в 30–е годы манили неясным словом "связист". Война, 300 лет обходившая эти места стороной, и в 40–е годы, казалось, пощадила этих людей, вернув всех, кроме одного. От рассказов бабушки у Алексея осталось впечатление, что это было время напряженно–неподвижного ожидания какой‑то другой жизни, и, будто нагоняя упущенное, после войны все вдруг разъехались.
Кого сманила в Казахстан жажда путешествий, не проявлявшаяся в этих людях несколько столетий, кого захватила "инженерная страсть", и их разбросало в Архангельск, Ленинград, Севастополь и другие города. Узловая станция, где жили в последнее время родители отца, разрослась, будто разбухла от новых людей. О прошлом напоминали теперь только улица кочевавших когда‑то цыган, одиночные татарские семьи, с отрешенным каким‑то от всех укладом, да похороны стариков.
Алексей вспоминал, как его бабушка, подойдя к толпе у дома умершего, всегда оживлялась и, разговорившись с каким‑нибудь сверстником, не могла удержать улыбки.
Все эти воспоминания складывались в ощущение какой‑то потери, пытаясь разобраться в которой, Алексей погружался в книги, но они, казалось, не имели отношения к этим местам, которые история после Смутного времени превратила в тихую заводь серединной Руси. Иногда он видел перед глазами эту местность, всю в маленьких речках, озерах, поймах, болотах и лесных прудиках, и думал, что жизнь его предков как‑то незаметно исчезла в этих тихих водах, оставив только круги на поверхности. И тогда он начинал торопиться, бояться не опоздать, почему‑то не опоздать увидеть могилы. И не приезжал.
Электричка пришла во Владимир около полуночи. Алексей с трудом разбудил спавшую у него на плече Ренату и повез ночевать к своей тете. Он позвонил ей еще из Москвы и едва уговорил не приезжать на вокзал. Троллейбус, выглядевший инородным телом в этом маленьком городе, который, казалось, можно было видеть насквозь, медленно забирался на холм, к центру. На белом пятне стены выхваченная фонарем мелькнула мраморная доска с именем Невского, и рядом с ней — табличка, царапнувшая словом "Интернационал", потянулась главная улица с темными массами соборов и зданий, и Алексей подумал, что дворцы в Петербурге располагались с такой же средневековой значительностью, что и церкви в древнерусских городах.
Владимир, качавшийся в своих огнях, увиделся ему смешанным повторением двух столиц, и, хотя все в истории происходило совсем не так, он чувствовал странную уверенность в своей правоте. "Вымышленный человек — вымышленный город — вымышленное прошлое", — опять думал он по–немецки в такт сонным, похожим на кивки, движениям головы Ренаты.
Тетя Оля сразу же набросилась на Алексея, назвав его бестолочью, тупым и диким мужиком, не догадавшимся даже взять такси и совсем замордовавшим "бедную девочку". В то, что Алексей хотел показать Ренате Золотое Кольцо, она не поверила сразу, а теперь же, увидев их вместе, окончательно все поняла и вскоре потеряла всякий интерес к племяннику.