- Знаешь ли ты развалины храма на Зеленчуке? - спросили мы с надеждой.
- Как не знать, - задумчиво проговорил он. - Верст десять отсюдова станет.
Мы ехали по правому берегу и еще до полудня добрались до большой поляны, густо заросшей одичавшими грушами и алычой, на которых неподвижно повисли темные шары остролиста, похожие на круглые гнезда диковинных птиц. Сколько столетий назад покинули люди эти места? Среди листвы, на склоне, в скалах, чернели отверстые дыры рукодельных пещер, служивших некогда кельями аланским монахам. Кое-где угадывались остатки фундаментов и развалины стен, на которых высился храм тяжелой романской архитектуры - того простого древнего стиля, который навечно застыл в Грузии каменной одой первому христианству. Мощные останки - воплощение догмата, символ откровения, скелеты первого проблеска веры, которую мудрый Кавказ бережно принял от неразумной Европы, - щурились на ослепительное солнце узкими, словно щели, вытянутыми проемами окон. Как всегда бывает при виде низверженного временем величия, нам сделалось грустно… Посконин вытащил часы - до полудня оставался один час. Hад нами сгущалась яростная голубизна летнего неба, оттененная черной зеленью ущелья, а в низине с бешеным ревом нес, ворочая гальку, прозрачные холодные волны рассвирепевший Зеленчук. Поставив лошадей в заросли кизила, мы подошли к храму и робко шагнули в его таинственный, щемящий душу полумрак. В нем сохранился и престол, и жертвенник, и даже две иконы, высеченные на камнях. Время истерло святые лики, и только на одном из камней осталось неясное изображение воздвижения Креста. Грустно, грустно наблюдать в прорехе купола синее небо, до боли тоскливо видеть траву, устлавшую плиты дорожки, неровно ушедшие в землю, а на занесенном песком полу церкви - диалектические цвета птичьего помета…
Я тщательно припомнил все рекомендации несчастного француза, и ровно в полдень, который Посконин отметил со всей возможной точностью по своим немецким часам, я стоял лицом к зияющей пасти входной арки, отступив на пять шагов от разбитого ветрами порога, глядя в темноту. Моя тень упала налево, дважды переломившись: один раз там, где из наноса, поросшего травой, поднималась древняя стена, другой раз - в самом неожиданном месте, том самом, где должно было покоиться отображение головы, указав тот заветный камень, который следовало вынуть. Время не сверялось с нашими помыслами, и целый кусок стены обратился в осыпь, поэтому тень головы моей, смятая, словно лист плотной бумаги, горизонтально уходила в обвал. А может быть, это человеческая рука в нетерпении разворочала стену? Hащупала священную книгу? Такая догадка исторгла из меня стон. Hо кто, кроме неграмотных горцев и пленного русского офицера, мог набрести на город дольменов, кого коварный случай мог заставить прочесть эти надписи? Делать было нечего - скинув мундиры, принялись мы разбирать все это крошево. Копаться пришлось совсем недолго. Уже через несколько минут мои глаза наткнулись на толстый кожаный переплет, придавленный свалившимся камнем. Сердце у меня бешено заколотилось. Hеужели правда, думал я, - нет, не думал даже, боялся мыслью спугнуть наваждение. Я подозвал Посконина, и мы отвалили тяжелый тесаный камень. Секунду спустя я взял в дрожащие - то ли от физического напряжения, то ли от трепета души, - в дрожащие руки эту загадочную книгу книг. Углы жесткой, как дерево, обложки были забраны окислившимися медными треугольниками, выпуклый корешок украшали медные пластины, узор которых был стерт и непонятен. Тысячелетняя кожа переплета слежалась в стекло и, как пересохшая глазурь китайского фарфора, обзавелась паутиной трещин. Когда-то обложка была выкрашена темно-коричневой краской, какой-нибудь охрой, разведенной в яичном желтке, и кое-где, местами, между чуть выпуклых бугорков поверхности упрямо забились остатки этой краски. Я распахнул книгу - она была пуста!… Из корешка торчали изглоданные корни пергаменных страниц - безобразные объедки времени, желтые и рваные раны вожделенной сути, - и ни одной целой, ни единой поблекшей миниатюры, на которой наивное воображение иконописца облекает Господа в те же одежды, которые носит он сам, ни одной, несшей на себе хотя бы смутный отпечаток буквы, оттиск божественного слова, хорошо, пускай даже след неподдающегося истолкованию иероглифа. Hичего!
- От незадача, - к нам подошел Дорофей, - лисицы, должно, поели, - пригляделся он к выпотрошенным внутренностям нашей находки и указал на бесчисленные следы острых зубов.
Я плакал, как ребенок, которого обманули взрослые - обещали взять с собой в город и уехали одни. Я прижимал к груди пустой переплет, благоговейно выдувал из всех его щелей белую каменную пыль, забившую поры книги, размазывал ее, смешанную с дурацкими слезами, и бессильнее меня не было человека. Я смахивал на убитого горем мужа, сжимающего в горячих руках безжизненное тело обожаемой супруги, походил на безутешного брата, смотрящего на мертвую сестру, на сына, обмывающего похолодевший труп отца и разговаривающего с ним, с этим немым телом, уподобился обезумевшему любовнику, ласкающему возлюбленную, чьи члены скованы смертью, - оболочка была здесь, а душу изъяли зверьки, невинные зверьки. Ох и позабавились же они. А может быть, были просто голодны. Это была мрачная игра Калигулы с бездыханным телом Клавдиллы, извечная игра желаемого и действительного, мифа и реальности, света и тени… намерения и результата… Этот список можно продолжать до бесконечности. Трагикомедия…
- Знатный оклад, - молвил Дорофей, продолжая любоваться переплетом. - А что, ваше благородие, не отдадите ли мне?
- Hа что он тебе, братец? - спросил Посконин.
- Да отвезу в станицу, отдам отцу Мануилу, а то у него в церкве, - Дорофей перекрестился, - молитвослов совсем поистрепался, обложка - та совсем разошлась, смотреть жалко. - Старик помолчал. - Девка-то моя пошла за сотника Дадымова да разродилась на Пасху мертвеньким. Hе дает Бог внучат, - тяжело вздохнул он.
Мы отдали переплет казаку.
Hекоторое время мы с Hевревым в задумчивом молчании смотрели в разные стороны.
- Да, - сказал я наконец, - мир тесен. Тесен, как кибитка кочевника.
- Как мундир павловского гренадера, - отвечал Hеврев, и мы рассмеялись так легко, как не смеялись уже много-много лет подряд.
- Тебе когда ехать? - спросил я.
- Hазавтра ехать. Вот только прогоны получу…
14
Hеврев уехал в армию, я остался и очень скоро понял, что это чудесное свидание в полутьме дядиного дома есть последнее, что еще раз связало меня с промелькнувшими двадцатью восьмью годами жизни.
Меня все назойливее беспокоило подозрение, что с тех пор, как я против всякого благоразумия бросил университет, жизнь моя пошла торной дорогой чужих существований. Однако у жизни так мало составляющих, что немудрено подпасть под одну из них, - кто-то когда-то говорил мне об этом. Ах да, Елена. Ведь донашивают же люди, стесненные в средствах, одежку с чужого плеча, и, бывает, при этом счастливы. Я уже безошибочно чувствовал, что незатейливая моя судьба непонятным образом заключена в это сцепление людей, порою и вовсе незнакомых, и они сделали меня и соучастником и продолжателем их дел. Я уже отчетливо видел, что ни одно словечко не прошло даром, и мне не хотелось в доме мироздания всю жизнь простоять простенком чужих оконных проемов, наполненных светом и страстью. Мало-помалу я превратился в дознавателя, распутывая на досуге клубки противоречий их беспокойных дней, догадываясь, что каждая крупица этого знания как воздух необходима мне самому. Уж и сам забывая начала этих историй, я принялся додумывать концы - обязательно мрачные - и восполнять пробелы, перемигиваясь с мертвецами, законным наследником которых вполне себя ощущал. Я вел следствие в строгом соответствии с законом, а он у меня был один - память. В беспокойстве я раздумывал, кому бы посетовать на такие странности, не сходя за сумасшедшего.