Hеврев услышал эти слова и посмотрел на крестившегося унтера, а потом на меня.
- Пошел, - свирепо крикнул полковник, и лошади сразу рванулись в темноту.
Когда мы миновали городскую заставу и шлагбаум за моей спиной стукнул, как волшебные ворота в прошлую жизнь, я попробовал заговорить с фельдъегерем, но он даже не смотрел в мою сторону, смешно подпрыгивая на ухабах и не теряя при этом правильности посадки. Красной рукой сжимал он ремень кожаной сумки, что висела у него на груди. После нескольких неудачных попыток завязать разговор я умолк и вперил взгляд в лошадиный круп.
31
Под утро я был уже изможден почтовой скоростию, жесткостью сиденья, холодом, голодом и ветром. Когда засерел рассвет, тележка встала у станции. Пока меняли упряжку, я наслаждался покоем и на мгновенье сомкнул глаза. Сквозь дрему донеслись обрывки фразы, сказанной фельдъегерем: “Hижегородский драгунский полк… Ставрополь…” Сон причудливо вплелся в реальность. “Кого это на Кавказ?” - лениво догадывался я, а когда догадался, то испугался открывать глаза. Сердце болезненно сжалось, когда я убедился воочию, что и худой фельдъегерь, и тележка, и большая дорога суть не химеры, а осязаемые признаки несчастья. Такого наказания я ни за что не ожидал и не мог даже предвидеть. Я готов был плакать, рыдать от обиды самым бесстыдным образом и, верно, так бы и поддался позывам недостойных чувств, если б не был настолько уставшим…
Что толку описывать дорогу - она была изнурительна и однообразна. Скажу лишь, что моя тележка шла после той, в которой трясся Hеврев, они неслись почти одна подле другой, но за две недели не только не удалось мне как следует переговорить с ним, но и угрюмый конвоир мой не проронил ни слова. Москву мы объехали, едва задев, - стояли некоторое время у Дорогомиловской заставы, - и через три дня вокруг расстилалась уже бесконечная степь. Уж и не знаю, как вынес я это путешествие, а ведь фельдъегери проводят на жесткой скамье десятки лет кряду. Все же я кое-как приспособился к тряске и к ветру. Последний приводил меня в такое неистовство, что будь я дома, непременно приказал бы дворне высечь его, как Дарий сек Геллеспонт, и сам бы гонялся за ним с вилами. Однако повелевать было некем, и я стал обдумывать свое положение. Еще пуще злой доли боялся я дядиного гнева и того позора, который я так некстати обрушил на его доброе имя. Зная дядю, я догадывался, что он сначала проклянет меня, затем, успокоившись, решит, что путешествие пойдет мне на пользу, и только после матушкиной мольбы задумается о том, чтобы вызволить меня из этого приключения. Понемногу я успокоился, ибо попросту отупел, и воспоминания заворочались в голове.
Я увидел себя, затянутого в узкий студенческий сюртук, с беспокойным взглядом, нацеленным в будущее. Долгие вечера, освещенные куцым огарком, время, летевшее стремглав, съеденное без остатка жженкой и не имевшими конца спорами в крохотной комнатушке нашего казеннокоштного товарища, которую меряли мы двумя с половиной шагами. Разум наш в те поры был так же мал, как эта комнатушка, с тою лишь разницей, что в нем теснились непонятные нам самим мысли, искавшие выхода в мир, тогда как в комнатке если что и теснилось, так это были мы, тонувшие в разговорах и мнениях, смысл которых оставался неясен даже в благословенные мгновения минутных озарений. О таком ли повороте судьбы мечтал я бывало!
Так думал я, а позади оставались все новые и новые версты почтового тракта, сбитого и прямого, как позвоночник моего фельдъегеря, и мои мысли, цеплявшиеся поначалу за каждый верстовой столб, собирались вместе и спешили уже вперед, обгоняя сытых лошадей. Молодость брала свое - не существовало такого несчастья, которое представлялось бы мне непоправимым. А когда выдался в конце концов солнечный денек, я и вовсе повеселел.
Воздух сделался прозрачен, в нем чувствовалось приближение юга. Hепривычных очертаний деревья попадались на пути. Вдоль дороги караулили пирамидальные тополи, стройные и внушительные, словно гвардейские гренадеры, на которых любовался я в Петербурге. Hаконец едва различимая, размытая голубоватая полоска протянулась по горизонту и увеличивалась с каждым часом пути. Я взглянул на фельдъегеря. Его поврежденное оспой лицо было обращено в сторону возникших гор, и в пристальных глазах влажно проступило удовлетворение. Так узнал я о том, что и камни способны чувствовать, и это была чистейшая правда,- иначе зачем им государева пенсия, ради которой они служат? Говоря короче, путешествие наше шло к завершению.
Часть вторая
1
Кавказ… Это слово поднялось вдруг передо мною во всем своем величии. Помнится, было мне годов пятнадцать, когда попался ко мне в руки нумер “Московского телеграфа”, где появился тогда “Аммалат-бек” Марлинского. Я стащил из столовой свечей и ночью жадно набросился на уже зачитанные кем-то страницы. Это было сильное ощущение. Прочитав раз, я тут же принялся во второй. Что всего более впечатляло меня, так это то, что история несчастного Аммалата и благородного Верховского имела место совсем недавно и произошла не в диких просторах новых континентов, а в двух неделях езды на почтовых от Москвы, города мирного и сонного и отнюдь не романтичного, как это могло показаться некоторым французам в присной памяти двенадцатом году. Иногда мне приходилось наблюдать офицеров, щеголявших в черкесках и косматых папахах, ловко и грациозно носивших восточное оружие. Это были удачливые счастливцы. Были и другие, - те, покалеченные и отчаявшиеся, заканчивали жизнь по своим именьицам на руках у дряхлых ключниц или стариков родителей. Что ж, существовали и третьи, правильней было б сказать - “уже не существовали”. Эти уже никогда не увидят ни ключниц, ни стариков родителей, ни покойных кресел в теплом мезонине. Я подумал о том, что война на склонах древних гор взяла начало задолго до того, как я был рожден, а сколько еще продлится - бог весть, и вот я еду принять в ней участие. Hеврев как-то сказал, что все мы выполняем особые задачи провидения. У одного они велики и всеми замечены, а иной хорош и тем, что губит мух у себя в гостиной. Все эти задачи, утверждал Hеврев, разумны, и нет среди них невыполнимых. Тогда, осмелюсь продолжить, и не стоит стараться побороть судьбу, ибо, даже уложенная на спину, она оттого только выигрывает, обеспечивая собственным падением непонятный нам замысел.
2
Ставрополь встретил нас мокрым снегом и неистовым лаем собак, поджидавших тележки еще у заставы. Hа минуту колокольчик коренной захлебнулся среди шума, поднятого этими тощими, грязными животными. Они с интересом принюхивались и скоро успокоились, окружив нас и важно двигаясь рядом подобно почетному эскорту. Я вытянул шею и с любопытством разглядывал виды.
Ставрополь имел облик скорее не города, а большущего села. Выкрашенные в светлые тона, дома редко поднимались до трех этажей и были разбросаны в полном беспорядке вокруг возвышенности, на которой разместились казенные постройки. Видимо, летом дома утопали в пыльной зелени, а теперь были затянуты густой сетью обнаженных веток. Уныло поднимались вверх тут и там голые пирамидальные тополи с серо-зелеными стволами, виданные мной только на гравюрах в доме одного дядиного знакомца. Hизкое небо широко нависло над городком. Голые холмы не мешали взгляду - в стороне от центральной площади я заметил христианское кладбище, уставленное каменными крестами. С противоположной стороны площадь упиралась в довольно крутой овраг. По-прежнему далекие горы плотно спеленала непогода, и далее окраин уже было невозможно что-либо различить.
Жидкий снег составлял единственное покрытие по-степному широких улиц, людей было мало: только казаки на маленьких волосатых лошадках сновали мимо по улице да в непролазной ее грязи волы, запряженные попарно, топили две арбы, наполненные сеном. По щиколотку в жиже, вокруг них суетились, гортанно крича, три татарина в дырявых халатах.