Еще одна миниатюра. Уже в Палестине.
“Однажды я попросила у родителей купить мне мяч. Папа поехал со мной на рынок, и мы подошли к прилавку игрушек. Там были разноцветные мячи. Я выбрала большой мяч с красными, зелеными и синими полосами. Но папа сказал, что, увы, мяч слишком дорогой и он не может купить его мне. Я показала на другой, поменьше, потом на третий, на четвертый, но ни один из них не был по карману отцу. Наконец выбрали: папа купил мне самый маленький мяч светло-серого цвета. Я рада была и этому. Мяч был упругий, прыгал высоко, и приятно было играть с ним.
Однажды зимой, когда мы играли в мяч с соседскими детьми, мяч попал в открытую печь и сгорел. Я стояла со своими друзьями, беспомощно глядя, как огонь пожирает мой мяч. Эта потеря причинила мне боль”.
Сколько было в жизни потерь и утрат. Но эта детская боль навсегда осталась в душе. Рассказывает, как если бы было позавчера.
Большая печь в городском дворе — обычная вещь того места, того времени.
Характерны для визуального письма автора цветные полосы мельком увиденного полвека назад мяча. И еще в том же духе, и очень по-женски — не только визуально, но и тактильно: тонкий трикотажный свитер с черными полосками дочери хозяина дома еще на Украине; белое в красную полоску платьице сестрички Мирьям; вязаные синие шапочки с белыми полосками, купленные девочкам перед отъездом в Палестину; “две ночные рубашки из фланели: одну розового, а другую голубого цвета” — Лея шила их себе в 18 лет.
Фрагмент уже после репатриации из СССР.
“Из окна выглянула женщина и спросила, кого мы ищем. Мы ответили, что только заглянули во двор, связанный с нашими воспоминаниями. „Скажите фамилию подруги, — произнесла женщина, — я живу здесь очень давно и помню всех, кто когда-то жил тут”. — „Это было 50 лет назад”, — ответили мы. — „А, — сказала она, — тогда я ее уже не застала””.
Вряд ли кто из читателей Леи Трахтман-Палхан застал ее мир.
Хочу завершить свой краткий, неполный рассказ о книге самым первым эпизодом — тем, с чего начинает Лея Трахтман-Палхан свои воспоминания. Я оставляю в этой цитате слово “порселан” — дань языковой забывчивости. Двадцать лет назад я написал: “Должно быть, любой редактор исправил бы его на „фарфор””. Не знаю, как любой, наверно, я не прав, но прилежный гешаримовский не затруднился. “Порселан” вводит в текст и эту забывчивость: наложения разных времен, пространств и языков, целую жизнь, отделяющую немолодую, много чего пережившую женщину от маленькой девочки на завалинке “нашего дома” в украинском местечке.
“Я сижу на завалинке нашего дома. Справа от меня стоит тарелка, которую мама только что вынесла для меня из дому с нарезанными ломтиками ароматного огурца и куском черного украинского хлеба. Правой рукой я ем из тарелки, а в левой руке держу, прижимая к себе, свою любимую куклу из порселана, лицо ее белое с розовыми щеками, глаза ее черные и волос черный. Тело куклы из чулка, заполненного тряпками. В саду дома напротив цветет акация. Акация на Украине — это высокие деревья. Запах цветущих акаций вокруг. Мы, дети, любили сосать маленькие сладковатые цветочки акации. Солнце светит. Я сижу, смотрю на прекрасный мир со страхом и думаю: „Вот из-за этого дома с цветущим садом могут вдруг ворваться в местечко бандиты на конях с шашками в руках, и тогда наступит тьма”. Я помню ощущение контраста, которое я не могла тогда выразить словами, между красотой мира и жестокостью погромщиков. Я была поражена и озадачена сосуществованием двух этих крайностей, которые я увидела, как только открыла глаза на этот прекрасный и жестокий мир. Хорошо помню чувство беззащитности и страха, которые овладели мной”.
Детство девочки Леи.
История российских евреев.
Человеческая жизнь.
С восхищением.
С чувством беззащитности и страха.
С порселановыми розовыми, с тряпичным телом, куклами.
С цветущими акациями.
С неотвратимым — “и тогда наступит тьма”.
С нашим прекрасным и жестоким миром, которого не застанет выглянувшая из окна женщина, хотя и “живет здесь очень давно и помнит всех, кто когда-то жил тут”.
Михаил ГОРЕЛИК
Из детства с новым опытом
ИЗ ДЕТСТВА С НОВЫМ ОПЫТОМ
Д м и т р и й А в а л и а н и. Дивносинее сновидение. М., “Самокат”, 2011, 98 стр. (“Vers libre”).
Б о н и ф а ц и й и Г е р м а н Л у к о м н и к о в. При виде лис во мраке. М., 2011, Самокат, 98 стр. (“
Vers libre”).
Специализирующееся на детской книге издательство “Самокат” начало издание неожиданной поэтической серии “Vers libre”. В этой серии будут выходить книги сочинителей, занимавшихся комбинаторной поэзией, минималистов, авангардистов, концептуалистов, в общем, посвящена она всем проявлениям неклассической поэзии.
Пока что в серии только две книги. Книга признанного классика — “солнца нашей комбинаторной поэзии” — покойного ныне Дмитрия Авалиани и книга популярного поэта-минималиста Германа Лукомникова (книга подписана Бонифаций и Герман Лукомников — одновременно и именем автора, и его старым псевдонимом).
По-своему весьма логично, что именно издательство детской литературы взялось выпустить сборники этих поэтов. Творчество русских авангардистов — художников, литераторов, всегда оставалось близко именно к детской литературе — литераторы (например, Даниил Хармс и Генрих Сапгир) сочиняли книги для детей, художники (например, Май Митурич и Виктор Пивоваров) книги и журналы для детей иллюстрировали. Детская литература оставалась заповедником для авторов, “жаждущих странного”, то есть для экспериментаторов всех мастей.
Впрочем, детская литература никогда не приняла бы их с распростертыми объятиями, если бы в этих экспериментаторах не было какой-то детской непосредственности, детского восхищения чистым приемом. Вот, оказывается, можно так построить слова, что они будут одинаково читаться слева направо и справа налево (палиндром), или можно их так написать, что с одной стороны они будут читаться так, а с другой — иначе. Такой восторг испытывает, пожалуй, только ребенок трех-пяти лет, только осваивающий приемы речи. У обычного человека этот восторг сменяется будничным отношением с языком. Мы используем язык, не задумываясь. Даже для поэта и писателя обычно язык — подручное средство.
Однако детское сознание оборачивается не только любовью к приему: к словам, созвучиям и начертаниям самим по себе. Оно дает и действительно “неслыханную простоту”, возможность “как бы в первый раз увидеть”. Взрослым ребенком был Велимир Хлебников. Было, наверное, что-то детское и в его главном продолжателе Дмитрии Авалиани. Его написанные традиционными размерами стихотворения до сих пор остаются в тени его же опытов с “листовертнями” (амбиграммами), палиндромами и прочими экспериментами, и в книге им отводится совсем небольшое место, и совершенно зря. Это действительно поэзия, детски простая, наивная и серьезная. “Одуванчик, ты уж сед, / А еще вчера был желтый, / Так зачем на этот свет / Так ненадолго пришел ты?”
Стихотворения Дмитрия Авалиани — это не истории, не сюжеты, а, скорее, эмблематические изображения. Вот один из листовертней (им начинается книга) — с одной стороны он читается “Эта книга”, с другой — “Тайна тайн” — перед нами эмблема, девиз, законченное высказывание, декларация, но декларация как бы с двойным дном: вроде бы все понятно, но вроде бы и для посвященных. Традиционные стихи Дмитрия Авалиани состоят из таких же законченных высказываний-эмблем, но, соприкасаясь друг с другом, эмблемы как бы оживают, приходят в движение. Здесь вспоминается уже не столько Велимир Хлебников, а поэты эпохи барокко, скажем Симеон Полоцкий, с его созданными из слов сложными фигурами; впрочем, не только Симеон. В произведениях Дмитрия Авалиани нет ничего механического, они ясны и четки, как детский сон, даже если к ним примешивается ирония: “...Чтобы стало все теплее / мы едим друг друга ложкой / ты во мне, потом в тебе я / как пейзаж внутри окошка...” В стихах Авалиани, помимо прочего, есть какой-то привкус раннего акмеизма, с его упоением вещественностью, материальностью мира и слова. И желание приема, желание трудного слова возникает и из ощущения этого слова как материи, как материала, подвластного и покорного. Это отношение ремесленника, а не священнодействующего, иначе говоря, отношение к слову Гумилева, а не Хлебникова. Когда Авалиани пишет “быстрых набросков пчельник / пока еще черновой”, в его строках слышится и отзвук и ответ на гумилевское “И, как пчелы в улье опустелом, / Дурно пахнут мертвые слова”. Но у Авалиани ремесленничество уравновешивается чем-то детским, не мальчишеским, как в Гумилеве, а именно детским. Может быть, именно поэтому постоянны у Дмитрия Авалиани мечта о полете, воспоминание о детстве, о детских снах. Наверняка мечта о полете еще усиливалась из-за травмированного позвоночника, пригибавшего поэта к земле. В нем появлялось стремление не просто распрямиться — полететь: “что надо, чтоб летать?”, “летишь себе в пространстве, / забыв про то да сё”, “Холодный птичий взгляд / — расплата за летучесть...”. Действительно, Авалиани холоден и одновременно воодушевлен, как ученый-экспериментатор, погруженный в свои исследования, или ребенок, занятый серьезной и сложной игрой.