Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он был народ. И глас его

Был, как известно, гласом Божьим.

Но этим вечером погожим

Не понимал я ничего.

Самойлов выбрал иное развитие стихотворения:

Старуха кружево плела.

И понял я, что мало стою,

Поскольку счастье ремесла

Не совместимо с суетою.

“Суетой”, по мысли Самойлова, является прежде всего пресловутое разделение на “интеллигенцию” и “народ”, а также умствование в рифму по этому поводу, унаследованное от поэтов-разночинцев и закрепленное в словах знаменитой революционной песни: “Вышли мы все из народа”. Для Самойлова, иронизирующего над собственными “фантазиями народолюба”, поэт становится столь же равноправной частью народа, сколь и человечества: “<…> если ты принадлежишь ему и не сбит с толку предубеждением, тщеславием или идеей субординации”.

(Заметка на полях: приведенные в конце тома “Библиотеки поэта” редакции и варианты не только приоткрывают доступ на суверенную поэтическую кухню, но и дают нешуточное представление о взыскательности нашего автора. Навскидку могу перечислить десятки стихотворцев, которые были бы счастливы написать строфы, Самойловым в итоге отвергнутые. Безмерно жаль, что в томе поэм редакции и варианты отсутствуют.)

Позиция “лежащего на диване”, чуждого современности чудаковатого поэта-анахорета — и одновременно беззаботного гуляки-острослова — довольно прочно закрепившаяся за Самойловым, не лишена некоей кокетливости, даже карикатурности. Надо сказать, что сам поэт немало способствовал укреплению этого мифа: и собственным пярнуским отшельничеством, и замечательными, полноправно соперничающими с глазковскими юмористическими шедеврами. Следует отдавать себе отчет, что избранная маска — помимо позы юродивого, исторически спасительной при любой форме тиранства, — выполняла, подобно “старому пиджаку” Окуджавы, не только камуфляжную, но и вполне конкретную литературную задачу. Это было своеобразное противоядие от чрезмерной пафосности, унаследованной современной Самойлову советской поэзией у своих предшественников — символистов и футуристов. При этом сам поэт, достаточно толерантный по отношению к современникам, похоже, в какой-то момент стал тяготиться избранной ролью. И одновременно невозможностью от нее отказаться:

Я сделал вновь поэзию игрой

В своем кругу. Веселой и серьезной

Игрой — вязальной спицею, иглой

Или на окнах росписью морозной.

Не мало ль этого для ремесла,

Внушенного поэту высшей силой,

Рожденного для сокрушенья зла

Или томленья в этой жизни милой.

Да! Должное с почтеньем отдаю

Суровой музе гордости и мщенья

И даже сам порою устаю

От всесогласья и от всепрощенья.

Но все равно пленительно мила

Игра, забава в этом мире грозном —

И спица-луч, и молния-игла,

И роспись на стекле морозном.

Игла здесь апеллирует скорее не к сшивающей разобранную ткань мироздания игле из “Большой элегии Джону Донну” Бродского — но к более смиренной игле из стихотворения Ходасевича “Без слов”:

А я подумал: жизнь моя,

Как нить, за Божьими перстами

По легкой ткани бытия

Бежит такими же стежками.

Во вступительной статье к тому стихотворений Андрей Немзер высказывает поразительно точную мысль: “Выстроив в середине 1960-х поэтическую систему, разделенную на потаенно дневниковую „поэзию для себя” и совершенную (порой с легким холодком) „поэзию для публики”, он [Самойлов] медленно, от книги к книге, рефлектируя и рискуя, сводил два разностройных стиховых массива в смысловое единство”. В создававшихся тогда же, в 70-х, “Пярнуских элегиях” из-под игровой маски проглядывает лик подлинного трагизма. Лицо поэта, не обезображенное, но облагороженное страданием:

Любить не умею,

Любить не желаю.

Я глохну, немею

И зренье теряю.

И жизнью своею

Уже не играю.

Любить не умею —

И я умираю.

Чудо Самойлова-лирика — в умении “претворить (по выражению уже цитированного Андрея Немзера) стихи о нелюбви в стихи о любви”. Одного этого уже достаточно, чтобы остаться не только в истории русской поэзии ХХ века, но и в благодарной памяти читателей.

Я сознательно не обращаюсь к стихам Самойлова, ставшим хрестоматийными: “Сороковые”, “Из детства” (“Я — маленький, горло в ангине…”), “Память”, “Пестель, поэт и Анна” или “Конец Пугачева” — без них нашу поэзию второй половины истекшего столетия представить попросту невозможно. Замечательность вышедшего в “Библиотеке поэта” тома в ином — в едином пространстве поэзии Самойлова, состоящем не только из ранее опубликованных шедевров, но и из дневниковых стихов, стихотворений на случай. Все это дает представление о подлинном масштабе личности поэта. С горечью констатирую: поэта по сей день должным образом не прочитанного и не оцененного.

Приведу ближайший для меня пример. Любил и люблю стихи Гандлевского “Но стихи не орудие мести, / А серебряной чести родник” — и лишь сейчас, перечитывая Самойлова, наткнулся у него на стихотворение 1975 года:

А слово — не орудье мести! Нет!

И, может, даже не бальзам на раны.

Оно подтачивает корень драмы,

Разоблачает скрытый в ней сюжет.

Сюжет не тот, чьи нити в монологе,

Который знойно сотрясает зал.

А слово то, которое в итоге

Суфлер забыл и ты не подсказал.

И еще: поэт, ставший едва ли не символом традиционности, написавший “Книгу о русской рифме”, дал — одновременно — лучшую из формул верлибра, которые я когда-либо встречал:

Мое единственное достояние —

Русская речь.

Нет ничего дороже,

Чем фраза,

Так облегающая мысль,

Как будто это

Одно и то же.

Именно “фраза, облегающая мысль”, — и есть та традиция, приверженность которой Самойлов отстаивал всю свою жизнь. Отличительный знак его самостояния в окружающем повальном неряшливом стихописании. Еще одной чертой этого самостояния стал гигантский по объему корпус поэм, составивших том, вышедший в издательстве “Время”. Писание поэм (тем паче — поэм сюжетных и драматических), похоже, было для Самойлова своеобразным жестом внутренней аскезы: “Поэмы спасают поэта. Нужна воля и нелюбовь к себе, чтобы выстроить сюжет”. Это тоже было движением по пути наибольшего сопротивления: сама идея поэмы — после изнурительной “Середины века” Луговского, после поэм-циклов Евтушенко (ну и, конечно же, после всевозможных творений Егора Исаева) — была профанирована. Обрекая себя на этот непопулярный жанр, поэт, похоже, рассчитывал лишь на “провиденциального” читателя — а значит, при всем подспудном пессимизме, верил, что отправленные им в бутылке письма будут востребованы и прочитаны:

Когда сумбур полународа

Преобразуется в народ,

Придет поэт иного рода,

Светло и чисто запоет.

.............................

А вы, хранители традиций,

Вдруг потеряете себя,

Когда потомок яснолицый

Над вами встанет, вострубя.

Потомок покамест не вострубил. Но и “сумбур полународа” в народ еще не преобразовался. Я уверен, что одну из причин тому Самойлов определил в хрестоматийных стихах, написанных после смерти Ахматовой. Не удержусь, процитирую целиком — сорок лет прошло, а куда как актуально:

Вот и все. Смежили очи гении.

И когда померкли небеса,

Словно в опустевшем помещении

Стали слышны наши голоса.

80
{"b":"315089","o":1}