Причем это происходит сегментарно. Сознание делится на несколько частей в этом случае. Первая часть отвечает у здорового человека за его душевное равновесие. Туда влезают здоровые дети и родные, новые автомобили, постоянный достаток, собственное здоровье, успехи на службе. Это обеспечивает то ощущение, которое я помню, — спокойное равновесие. Я даже место могу показать — чуть выше раздвоения груди, как раз над животом. Смешно.
Эта часть, основа, у меня провалилась в бездну. И ее, основы, больше нет. Когда она отсутствует, человек превращается в тревожное, плаксивое существо, которое можно напугать просто грубым голосом. Собственно, я и стал таким человеком. Этот провал с грехом пополам можно залепить каким-то творчеством. В моем случае это стихосложение и правописание. Заметил совершенно отчетливо, что написание чего-либо приводит к облегчению самочувствия и к кратковременному покою. Вроде сделал что-то полезное. Однако это ненадолго. Возвращается страх и безысходность. Бессилие возвращается. Писать много и хорошо любому удается редко. Я эти фокусы знаю, поэтому не пишу просто так, а пишу, когда уже срывает башню. Так точнее и резче получается. Поэтому и стихи такие веселенькие.
А самое интересное, что эта часть сознания, как хорошо отлаженное и отрегулированное оружие, работает без осечек. То есть сумасшествие не добралось пока до этой области. Если оно появится и здесь — все: посадка на наркотики обеспечена. И превратишься в овощ.
Это связано с тем, что нет защиты от страха. Человек всегда пребывает в том или ином состоянии тревожности и небольшого страха. “Как ребенок из школы доберется?” “Ой, а что это за новая родинка темная на правой сиське?” “Ой, а чем завтра оплатить кредит за машину?” И т. д. Ха-ха. Тоже мне страхи.
Когда половина органов не работает, нет надежды прожить и год, когда весь день состоит из мучений, связанных со всякими болями, — вот тогда и приходит настоящий страх. От него некуда деваться. Ружье в сейфе? — не подходит. Тяжелые наркотики — только временно. Трава — тоже дурь несусветная, как и таблетки. Выхода нет. Терпеть постоянное запредельное напряжение не-воз-мож-но. И поэтому я сошел с ума.
Любой нормальный верующий человек тут же скажет: молись чаще. А то я этого не делаю… Каждую минуту Бога вспоминаю. Вру, конечно. Это не совсем так. Но настроенность на это есть, и молитвы читаю довольно регулярно. Помогает. Но бездна открыта. Чаши весов не просто качаются, а перекосились намертво. Даже стрелка не шевелится. Я это вижу. Сумасшедшие видят многое из недоступного.
Мечтаю назад
Мечтать вперед, о будущем — страшновато как-то. Да и о чем можно мечтать? О том, что мои многочисленные друзья и поклонники моих ненормальных поэз и новелл найдут какого-то чудо-врача, у которого есть чудо-пилюльки, и я излечусь от своего хищного недуга? Да еще деньги на это найдут? (Свои давно уплыли.) Так можно мечтать об ангелах, которые поднимут тебя без твоего спроса и потащат куда-то в счастливое далеко. Причем захватят все, что мило сердцу моему: семью, дом, старую теплую кофту, шерстяные носки, компьютер…
Или можно мечтать о том, что завтра я проснусь совершенно здоровым, удивлюсь силе своего тела и выбегу на утренний короткий и веселый забег с последующим купанием в уже остывшей грязной реке… Во бред…
А еще мечтать или надеяться на то, что будущие кромешные процедуры будут не так болезненны и у сестер будут острые иголки, а у врачей — ясная голова и твердые, уверенные руки.
Мечтать о том, что не будет больше тяжелых операций. Они сами по себе не страшны — ты дрыхнешь под наркозом. Тяжелы последствия, которые длятся годами и не исчезнут уже никогда.
О чем можно еще мечтать вперед? Что мои книжки продадут за несколько миллионов долларов и я успокоюсь относительно будущего моей семьи. Нехилая мечта… Но я же сказал, что сошел с ума.
Мечтать о том, что умру во сне безболезненно и тихо, лежа в своей постели. И не будет варианта с реанимацией, кучей мечущихся людей в зеленых халатах, которые напоследок опробуют на мне какие-нибудь страшные методики. А потом накинут простынку и дадут команду пьяненькому санитару отвезти в морг. В морге холодно и скучно. Пахнет внутренностями и смертью.
Поэтому я мечтаю назад. Почему нельзя мечтать о сбывшихся мечтах? Это не воспоминания, а именно мечты. Они не повторятся больше никогда. В одну реку нельзя…
Я мечтаю о том, как я встретил тебя. На тебе был синий спортивный костюм и белые кроссовки. Ты пришла заниматься в наш чугунный зал. Я увидел твое лицо и глаза и сказал: это моя жена. И женился на тебе, последовательно доказав, что лучше меня ты в Саратове и окрестностях всего земного шара не найдешь. Несмотря на то что у меня уже есть семья и дети. Так оно и получилось. Лучшего ты не нашла. Спасибо тебе.
Я мечтаю о нашей свадьбе. Когда мы вдвоем приехали на моем черном “мерседесе” в загс. На тебе было очень красивое платье, а в руках — ветка лилий. Я помню, как ты коротко облегченно вздохнула, когда я поставил свою подпись в каком-то загсовском фолианте.
Я мечтаю о нашем венчании в церкви Покрова Пресвятой Богородицы. Церковь была на реставрации, и венчание проходило среди лесов и каких-то стройматериалов.
Еще я мечтаю о счастливой поездке в Египет. Ты была уже на шестом месяце, но это не снижало наших темпов изучения друг друга. Я думаю, прислуга это просекла и стала из покрывал лепить гусей и другую живность.
Я вспомнил мечту о том, как в белое летнее утро, часа в четыре, в окно ударила сорока. И я сказал: сегодня тебя увезут рожать. Увезли через два часа. Родилась дочь. Теперь она рядом.
Я мечтаю о Крыме, который мы изъездили вдоль и поперек. О тесноте на массандровском пляже, о невкусном местном винограде, о медленных прогулках по набережной Ялты.
Очень сильно мечтаю об Испании, где я понял, что уже болен, потому что стал уставать больше, чем обычно. Мечтаю о том, как мы строили планы уехать куда-нибудь в район Барселоны. Могли бы уехать. Но эта болезнь…
И я мечтаю и мечтаю назад. Звучит по-русски странно. Но мне все равно. Мечты — это место, где я один и только Бог или его заместители видят, чем я занимаюсь. Им смешно, конечно. А мне спокойно и грустно.
Любить
Я любил отца то короткое время, когда он увлеченно-сосредоточенно налаживал снасти, приготавливал прикормку, насаживал наживку и забрасывал удочки. В это время лицо его было свободным, мягким, азартно-сосредоточенным. Я помогал ему. Мы переговаривались по делу. Я разматывал леску, возился с прикормкой. Поплавки, сделанные из пера гуся, медленно покачивались на коричнево-мутной воде пруда.
Потом отец доставал бутылку крепленого вина. С этого момента лицо его каменело, становилось каким-то озлобленным и неприятно красным. Он что-то делал с удочками. Перебрасывал их, менял наживку. Пьянел он быстро. Мне, тринадцатилетнему пацану, он становился безразличен. Хотя я и опасался его. Мы не разговаривали. Он понимал, что во мне сидит нечто, отвергающее его в этот момент, и поэтому он не трогал меня. Я бродил вдоль пруда. Бросал камни в лягушек или просто забрасывал удочку где попало.
Потом мы собирали рыбу в старый, пропахший рыбьими спинами рюкзак. Укладывали снасти. Я бросал рюкзак под ноги в коляске “ижака”, и мы ехали домой. На колдобинах и ямах проселка меня растрясывало до такой степени, что начинал болеть правый бок. Я терпел.
Дома, как обычно, начиналась война. Когда-то любившие друг друга люди пытались отстоять что-то свое. Кричит отец. Причитает мать. Отец пил постоянно, поэтому проигрывал в этой войне. Формально. Всему миру, а не только матери и мне. Тем не менее к ночи он напивался еще сильнее.
Странно, но я никогда не терял чувства защищенности. Даже в такие моменты. Я твердо знал: у меня есть отец, мать. Они защитят меня. Они пожалеют меня. Я любил их обоих. Но пьяного отца я ненавидел. Ненавидел, и все. Я ложился, старался дождаться, когда это кончится. И еще я ждал, когда они утром уйдут на работу. И я останусь один. И мне не будет страшно. Мне будет весело и спокойно. Потому что у меня есть отец и мать. И я их люблю.