В иные минуты взгляд на себя со стороны нелицеприятен. Имейте мужество проверить на себе.
Я прокричал это и вдруг почувствовал, что что-то лопнуло. Светка хлопнула дверью. Разразилась оглушительная тишина.
Жена не выдержала и пошла туда, к дочери в комнату. А я сидел в соседней и вдруг услышал… какой-то непередаваемый звук — не то хохот, не то рыдание, не то визг, не то стон. Со Светкой случилась истерика. Все, все было порушено в одну минуту ! И все усилия, прошлые, они, выходит, были напрасны, если сейчас за стеной с ребенком творилось такое. Ведь этот вой-хохот — это не от сегодняшней мгновенной обиды, это, значит, накопилось и теперь вот выходит такими спазмами…
Я представил вдруг наш дом: он маленький, разделенный стеною на две половины, и в одной половине, значит, отныне будет она, а в другой — мы. И перегородка между нами — мембрана отчуждения. Только кажется, что она из дерева и гипсокартона. Она живая. Через нее все чувствуется. Вот и сейчас Светка скорчилась в темноте на своей кровати и плачет от обиды и злобы. Но это сейчас, пока она не опомнилась и не нашла способ отомстить. Какой будет месть — беспричинные двойки в дневнике, черные ногти, панковский вид, запах алкоголя или еще что-нибудь похлеще, — я не знаю. Еще минуту назад наш домик мирно плыл среди февральских снегов, и вдруг он весь оказался иссечен раздором и враждой, и каждая Светкина слеза делала гибель нашего счастья все безвозвратнее.
Я не выдержал, надел шубу и выскочил на мороз, крикнув жену.
Мы молча шли по пустым улицам поселка, освещенным голубоватым светом фонарей.
— Послушай, — сказала жена, — она сказала, что хочет к бабушке.
— И пусть едет! — не остыв еще от злобы, сказал я. — Будет ей восемнадцать, пусть хоть совсем убирается!
— Ты что, не понимаешь? — вскричала жена каким-то странным тоном. — Ведь бабушка умерла…
— Черт… — Тут до меня наконец дошло.
— И еще она сказала, что все ей надоело. И мы с тобой. И школа.
И друзья. Все.
— Может, с парнем поругалась?
— Не говорит.
— Или погода, может, — сказал я, злясь уже на себя, потому что совершенно ясно было, что никакая это не погода, а просто нехватка любви, простой человеческой любви — ведь я сам говорил, что каждый человек нуждается в двадцати пяти поглаживаниях в день, и требовал их, эти поглаживания… А она что — не человек? Да, у меня были важные дела, я приходил с работы усталый (нарочно пропускаю всю эту тему) — но что с того ребенку? Ведь и он человек. И ему тоже нужно двадцать пять поглаживаний в день.
Я забил табак в трубку и, несмотря на мороз, сел на крыльцо и долго курил.
Засыпал я с трудом: сердце болело. Мембрана между комнатами пульсировала, как аорта.
Утром я проснулся один. Светка давно ушла в школу, жена — на работу. Мне тоже пора было быстренько собираться, но я не мог уйти, оставив все так, как было, оставив без изъяна эту атмосферу отчуждения и ужаса, которая сохранялась даже в этой утренней немоте.
Надо было что-то придумать.
Я взял листок бумаги и нарисовал девчонку, чем-то похожую на Светку, во всяком случае, такую же рыжую, как она, с улыбкой во весь рот, и написал: “Светка, привет!”
Вот целый год она вставала утром, готовила себе завтрак и уходила одна в эту темень, в этот мороз — думал, наконец, я. И никто ей не сказал: “Светка, пока!”. А потом, когда уже опять темно, она подходила к дому, а в окнах — темнота, и за дверью темнота, и никто не встречал ее горячим чаем и не приветствовал: “Светка, привет!”
Я положил свой рисунок на столик у входа, чтоб она сразу увидела.
Рисунок был так себе, но видит бог, я всего себя вложил в это приветливое лицо.
Могло подействовать.
А могло и нет. Я вдруг с ужасом представил себе: она сминает рисунок, как слишком уж явное заигрывание, сминает, бросает в мусорное ведро, уходит к себе, ложится на кровать и отключается для общения, включая телевизор.
Когда я пришел с работы, Светка стояла на кухне и готовила себе какую-то еду.
— Привет, — сказала она первая и чуть улыбнулась: уголком не губ даже, а глаз.
Она простила меня! Я готов был броситься к ней и расцеловать, но почему-то не сделал этого, а расплылся в глупой улыбке и только сказал:
— Привет…
Она заговорила первая: и о том, как дела у нее в школе, и какие отношения с учителями, и еще о чем-то…
Я слушал с благодарностью и думал: господи, как хорошо, что у нас такой мудрый ребенок… Жена, вернувшись с работы, поняла, что что-то важное произошло и мы больше не в ссоре, и своими мягкими усилиями окончательно восстановила в доме мир.
На следующий день я оставил на столике еще один рисунок человечка.
И на следующий день — еще один. Теперь, когда Светка приходила из школы, она была не одна: человечек встречал ее.
День на третий я сказал:
— Слушай, тебе, может быть, неприятно, я не настаиваю… Но мне на самом деле хочется, чтобы ты прочитала “Героя нашего времени” целиком. Потом ты не успеешь. Всегда будет некогда. Есть только один шанс — сейчас. Поверь.
— Я прочитаю, — как бы давно зная свой ответ, сказала она. — Только не сегодня, ладно?
— Ладно, — сказал я. — И, кстати, дай-ка мне Лермонтова, я должен освежить в памяти…
На этом я ставлю точку. Не потому, что мне не о чем больше сказать, а потому, что боюсь сглазить. Этот конфликт разрешился слишком легко, хотя вина наша — взрослых перед детьми — огромна. Мы не замечаем ее, а это страшный и слишком обычный грех — окамененное бесчувствие. Оно водится почти в каждой семье. И очень легко находит себе оправдание.
Теперь я каждый день рисую Светке человечков: все время разных. Они то прыгают, то становятся на голову, то свиваются колесом.
Почему-то это радует ее.
Я больше чем отблагодарен за свои педагогические усилия чтением “Героя нашего времени”. Недавно Светка пришла и спросила, не хотим ли мы (то есть я и мама) вместе с нею написать сочинение по “Онегину” — потому что в школе им наконец задали писать сочинение, и она хотела бы подстраховаться нашими соображениями.
Выходит, “Онегина” тоже придется перечитать. Нельзя только полагать, что этим я исчерпаю свой долг перед нею: в нашем человеческом качестве мы, и как воспитатели, и как ученики, никогда не достигаем ничего окончательного. Мы учим и учимся одновременно, всю жизнь, а результат — он всегда следствие какого-то очень тонкого баланса сил.
P. S.
Когда детеныши-слоны достигают пятнадцатилетнего возраста, взрослые гуртуют их в отдельное стадо и отправляют в саванну странствовать самим — подальше от себя и маленьких слонят. Слоны в пятнадцать лет тоже слишком дурны, задиристы и неадекватны, чтобы терпеть их выходки рядом с собой. Но мы — люди, и нам некуда отправить своих детей.
Я не боюсь улицы — в конце концов, я и сам по ней хожу. Я боюсь окамененного бесчувствия в доме, откуда дети бегут куда угодно. И уж там их поджидают совсем другие пляшущие человечки.
ТРУДНО ДАЕТСЯ ДОБРОЕ ДЕЛО
Мы ехали по трассе из Любытина в Боровичи. Был уже вечер, а выехали мы утром. За это время мой друг, который вел машину, успел услышать, что его отец и мой дорогой друг Миша Глазов — не просто пропал без вести в валдайских лесах, а погиб. То есть он не жив уже, а мертв.
И находится там, среди мертвых. Так сказал нам ясновидец. Поездка к нему выражала крайнюю степень отчаяния. Неделю до этого мы прочесывали леса и вглядывались в темные воды. Если бы он заблудился — он бы давно вышел: Миша был неутомимый путешественник и прекрасный географ, а Валдай вообще знал как свои пять пальцев. В лесу он был как дома. Даже медведь бы его не тронул. А тут — десять дней. Если б его убили, мы бы его нашли. Если бы утонул — тело бы всплыло. Но мы не нашли ничего. Ни малейшего следа. И вот, погруженные в мысли подобного рода, мы замечаем вдруг стоящий на обочине автомобиль и водителя с умоляюще простертой в пространство рукой. И тормозим. Почему тормозим, я не знаю, мы весь день уже на колесах, и день этот, начавшийся с морга в Боровичах, а закончившийся жутким откровением ясновидца, — он не был легким и не принес надежды, и больше всего хочется домой, хоть чаю выпить, что ли… И тем не менее мы тормозим. Ну я не знаю почему… Ведь не я тормозил, а Петька, который сидел за рулем. Может, останавливаться в таких случаях — это его водительский принцип. Или что-то хорошее шевельнулось в нас, доброе… понятно же, в общем, что народ здесь не сентиментален, и если не мы — то кто же? И вечер уже…