— Степа, — сказал он.
— Вася, — сказал я.
Внутри уже ждала нас его мама, Татьяна Александровна, с кучей фотографий и историй, которые, переплетаясь, образуют какую-то невероятную ткань, подобную ткани романов Маркеса, и все это разом обрушилось на меня и замелькало: север, юг, эвакуация в Усть-Каре, планеры, любови, разрывы, дети, бесконечные предки со своими странными и родными судьбами… Мой отец был прекрасным другом, но никогда не поддерживал отношения с родней — в этом была какая-то его особенность, — и потому я ничего не знал о существовании прочих Головановых, пусть и с другими фамилиями. И самое неожиданное было для меня изменение фокуса зрения на меня самого — как будто я внезапно оказался в другой системе координат.
— Как на Кирилла Николаевича (деда) похож! — едва увидев меня, вскричала Татьяна Александровна.
А я-то всегда полагал, что похож на свою маму…
Она показала мне фото семейного гнезда Головановых в Москве — мещанского строя дома в шаболовских переулках, вокруг которого и сфотографирована вся семья, в том числе и крошечный, двухлетний, наверно, мальчик — мой отец. А я никогда не знал об этом доме. Для меня обиталище Головановых в Москве начиналось в Лиховом переулке, в шикарно обставленных двух комнатах темной коммуналки, где жил дед, в доме с черным ходом, длиннющим коридором и прабабкой Анной Павловной, которая жила за шкафом в какой-то келейке….
Сколько раз за последние сто лет образ семьи менял свой облик и конфигурацию — отделение новых семей, рождения детей, разводы и разделы, безвозвратные утраты…
— Ты пишешь сейчас? — спросил Степа.
— Нет, — устало сказал я. — Ничего я не пишу. У каждого человека хотя бы раз в жизни случается ПЕРЕЕЗД. И вот он случился. И только этим я и занимаюсь уже второй месяц. Ничего не пишу. Ни о чем не думаю. На работе грозят увольнением, но, признаться, мне и самому все там надоело до чертиков. Уволить! Кто уволил бы меня от этих коробок, ящиков, досок, чемоданов и гор, настоящих гор ненужного барахла, неумолимо состарившихся книг, газет, которые когда-то для чего-то были собраны и даже подшиты…. Кто избавит меня от памяти по тем временам, когда все это было живо и жило, играло, и старые, изъеденные молью генеральские френчи надевались во время веселых маскарадов, и весь этот дом представлялся сокровищницей, где хранились свезенные со всего света диковины — богатства отца — и фарфоровые статуэтки вместе с оправленными в серебро фотографиями — уцелевшей долей наследства покойной бабушки…
Думаю, глаза мои говорили брату: “Степа! Помоги мне избавиться от этого кошмара! Давай убежим вместе… Ты же собирался куда-то…”
— Послушай, а Тибет? — спросил я. — Как твой Тибет?
Он ответил что-то, и вдруг я понял, что ничего еще у него не схвачено и ничто не проплачено, а просто они с другом собираются в Тибет… ну так же, наугад, как я, когда мне было двадцать пять, поехал на Камчатку. У меня тогда если что и было, то только молодое безрассудство… “Помоги мне”, — просили глаза Степы, а я ничем не мог помочь, ибо время влекло нас по реке жизни очень далеко друг от друга, каждого в вихрях своего течения, которое безжалостно кружило и бросало нас.
Мы покурили. Бросили сигареты. Посмотрели выставку.
Дело было, конечно, не в Волошине. Просто у меня появился брат. Вот такая история.
ЛЕТО БАБОЧЕК
Мы с женой собрались в Москву и даже вышли уже из дому к ближайшей электричке, но по пути я случайно увидел их. На лиловых цветках розового осота сидели бабочки “павлиний глаз”. Вот. Цветы и бабочки. Иногда по три-четыре на одном растении. И ощущение было такое, что ты шел-шел куда-то и вдруг просто вышел на другую сторону ленты Мебиуса, на другую сторону мира, может быть даже в рай, где нет ни проблем, ни представителей низшего разума, ни безработицы, ничего такого. Просто цветы и бабочки. И колышется вокруг лиловое марево, и бабочки то разложат крылышки — и глаза заливают какие-то радужные переливы, то сложат — и тогда делаются черными. Может быть, они специально подобраны эволюцией для того, чтобы пить мед этого осота, опылять его, а самим, исполнив в воздухе любовный танец, тоже получить таким образом возможность продолжения во времени… Но тому, кто вышел на другую сторону мира, уже нет до этого никакого дела…
Мы машинально все шагали и шагали в строну платформы, как вдруг меня просто пригвоздило к земле мыслью и я сказал жене: послушай, давай никуда не поедем, а я сбегаю за фотоаппаратом и мы пофотографируем их хоть часок, потому что завтра — завтра может быть другой день, и их не будет. А потом — будет вообще потом, и их, может быть, не будет уже никогда. Ведь я такого ни разу еще не видел…
И я сбегал за фотоаппаратом и прибежал обратно, и они не исчезли, только гуще клубился запах горячей травы и зрелого лета. И я снял все так, как придумал, — “лето бабочек”, потому что я знаю — еще день, два, и оно пройдет. Пойдут грибы, полетит желтый лист березы, станет холодать по ночам, лисички будут, подосиновики, белые, а бабочек не будет. Так бывает всегда, ибо свойство жизни — ее быстротечность: вот лежат нерушимые снега, а потом на два дня встают белые туманы, и деревья стоят как под водой, и свет из дачных окон похож на свет иллюминаторов подводной лодки — а потом все, туманы пролизали снег до земли, и наступает время воды, и в полях совхоза “Московский” вспухают зеленоватые реки, и кажется, конца не будет этим талым водам, а потом все — на проталинах зацветает мать-и-мачеха, потом уж и с одуванчиков пух летит, вскипает жара, весь поселок блестит молодою жестью, стучат молотки, пахнет стружками и краской, потому что рабочие — они лучше всех знают, что все быстротечно, а потом приходят июльские ливни и роют, роют землю и мозг, и вот будто конца им не будет, а оказывается, что все уложилось от вчерашней заутрени до послезавтрашней вечерни, колокола отзвенели, грянула жара, наступило лето бабочек, а что будет завтра, я не знаю, любовь моя…
Вот. И в результате мы два часа провозились с этими бабочками, обливаясь по2том и отбивая атаки слепней, и это был уже не рай, но та добротная половина листа Мебиуса, где владычествует вдохновенный труд. А когда все было кончено, солнце уже клонилось к закату, орал кот, прося причитающихся ему “бычков в томате”, и мы, абсолютно счастливые, сидели под яблоней и курили, потому что все быстротечно, и такого дня, как этот, точно не будет, а мы прожили его отлично. Поэтому кури, а потом целуй меня, все равно никто не видит, нет ни души на улицах, полных бабочек, и только странно кричит ночная птица козодой…
КОТЫ, ИСКУССТВО И ЛЮБОВЬ
Мой друг, художник Саша Мессерер, уехал в Ферапонтово. Он давно придумал эту поездку, рассказывал, как там дивно хорошо — и сам Ферапонтов монастырь, и синие озера, и дали, еще не замусоленные похотливыми взглядами, и дядька Николай, с кулаками как наболдашники десятикилограммовых гантелей, и двухэтажный деревянный дом с русскою печью, и баня в крапиве, и белые вечера, шествующие в шлейфах туманов, и негаснущие голубые северные ночи… А тут еще Сашина жена, Аня Козлова, тоже художница, удачно продала картину, так что образовались достаточные для поездки деньги, и машина была доведена до степени боевой готовности, и краски собраны, и холсты натянуты — и вдруг в последний вечер перед отъездом что-то дало сбой. Мы с женой пришли пожелать им счастливого пути, как вдруг Мессерер сказал:
— Мы, может, еще не поедем…
— Как не поедете?!
— У Ани депрессия.
Аня действительно иногда молча проходила по двору, не замечая нас, и о чем-то беспокоилась.
Они сняли летнюю дачу в двухэтажном, черт знает как спланированном доме, с обитаемой хозяйской половиной к тому же и крошечным забетонированным двориком, который украшали клумбы и коты. Когда я увидел первого кота, я был как-то жалостливо поражен: это было жирное, непомерно раскормленное животное на тоненьких атрофированных ножках, для которых, казалось, бремя этого тела невыносимо. Действительно, ножки кота на моих глазах подломились, и он улегся на крыльцо, всем своим видом демонстрируя неспособность к самостоятельному действию. Оказалось, что этот кот — кастрат, и, следовательно, жизнь его сведена к поглощению пищи и ее выделению в переваренном виде. Все прочие проявления котовской жизни, которые делают ее, собственно, интересной и полнокровной, как то: кухонные подляны, заточка когтей, бездумное забирание на вершины деревьев, ловля бабочек, шмелей, ос, птиц, мышей и лягушек, гусарские загулы, сопровождающиеся сладострастным воем, драки с себе подобными, удирание от собак или — высший класс! — победа над ними, приласкивание к хозяевам или прогулки по своему усмотрению — все это было ему недоступно. Потом выяснилось, что у хозяев таких котов семь. И все, как и тот, первый кот, кастрированные. То есть можно сказать, что они любили животных, в особенности котов, но всех их кастрировали. Кто скажет после этого, что человек — не странное существо? Однако в этом заповеднике скопчества, где превыше всего ценились тишина и стерильный порядок, кого угодно могла хватить депрессия. Я понял, что Мессерера надо спасать.