Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Весть о расстреле застает всех за чаем. Белый отправляется к Мереж­ковским, находит там «целую ассамблею людей» и вместе с ними погружается в бурную общественную активность. На заседании Вольного экономического общества звучат призывы к вооружению, Мережковского вместе с «каким-то присяжным поверенным» делегируют закрывать Мариинский театр в знак национального траура. Вскоре Белый перебирается в дом Мурузи, где Мережковский предоставляет ему свою спальню, тем более что путь к казармам то и дело перекрывают часовые, а командующий ими полковник по фамилии Короткий пугает «возможной осадой» здания. Потом Белый все же продолжает наведываться к Блокам, вызывая ревность Зинаиды Гиппиус, та корит друзей-поэтов за «аполитичные» разговоры: дескать, завиваетесь в пустоту.

Тринадцатого января Блок наконец знакомит у себя дома двух по-разному близких ему людей: Белого и Евгения Иванова. Иванов записывает в дневнике свое впечатление о новом знакомце: «Молодой человек с шеей и глазами лани, отчасти раскосость козы, но черные ресницы красиво окайм­ляют глаза по-ланьи». А через три дня они все встречаются в оперном театре, на вагнеровском «Зигфриде». Евгений Павлович из ложи смотрит в партер, где втроем сидят Блоки и Белый, которого он еще раз зарисовывает в дневнике: «Устремленный профиль, разрезающий воздух так, что волосы сдвигались назад…» Блоки заходят в ложу поделиться впечатлениями. О том, что происходит за стенами театра, напоминает только шум от некстати уроненного кем-то бинокля. Зрители подскочили, думая, что это бомба.

 

Непосредственный отклик Блока-поэта на «кровавое воскре­сенье» — стихи, датированные январем:

 

Шли на приступ. Прямо в грудь

Штык наточенный направлен…

 

Автор вживается в настроение манифестантов и передает их общее чувство как коллективно-самоубийственное:

 

Только в памяти веселой

Где-то вспыхнула свеча.

И прошли, стопой тяжелой

Тело теплое топча…

Вспыхнувшая свеча, конечно, напоминает о последних минутах Анны Карениной. Беспощадная трактовка доведена до обобщения в финале:

 

Что же! громче будет скрежет,

Слаще боль и ярче смерть!

И потом — земля разнежит

Перепуганную твердь.

 

Героика революции — это героика боли и смерти. Мироздание (небесная «твердь») безразлично к бунтам и протестам, оно бывает лишь ненадолго «перепугано» ими. Жестокая лирическая логика, но, может быть, именно так обстоит дело с точки зрения вечности. А поэтическая мысль Блока от любой темы «завивается» (подхватим хорошее словечко Зинаиды Гиппиус) именно в вечность, в философичность.

Во время социальных потрясений у людей возникает ощущение включенности в общую жизнь, причастности к большой истории. А затем — горькое прозрение, осознание собственного фатального одиночества перед лицом времени и смерти. У Блока это эмоциональное переключение происходит быстрее, чем у других.

 

Четвертого февраля уезжает в Москву Андрей Белый. Именно в тот момент, когда он прощается на вокзале с Блоками, на Сенатской площади Кремля эсер Иван Каляев бросает бомбу в великого князя Сергея Александровича, бывшего московского генерал-губернатора, недавно покинувшего свой пост и пребывавшего в должности главнокомандующего Московским военным округом. «Адская машина» действует безошибочно.

Узнав о гибели великого князя, Блок целый вечер блуждает по улицам, а потом пишет сразу два письма — Белому и Александру Гиппиусу. Оба письма кратки и повышенно эмоциональны, порывисты. Белому: «Как было хорошо с Тобой в Петербурге!», «Ты незаменимый и любимый». Гиппиусу: «Остро люблю Тебя».

Несколько странен этот выплеск чувств, и сам повод кажется со­­мнительным. «Сергий Александрович» (так именует его Блок) — не такой человек, чтобы его гибель могла стать общим горем. Больших исторических свершений за ним не числится. Необычен был в личной жизни: с супругой Елизаветой Федоровной жили как брат с сестрой, дав при вступлении в брак обет невинности. Это было бы трогательно, если бы не пристрастие князя к особам мужского пола, которое он почти не старался держать в секрете. Россия недолго будет оплакивать Сергея Александровича, а некоторые циники даже станут балагурить: «Наконец великому князю пришлось пораскинуть мозгами!»

Понятно, что Блок смотрит на событие с серьезной, социально-исторической точки зрения. «Так все трудно и так сложно, — пишет он Гиппиусу, — совсем неразрешимо, что будет с Россией и со всеми нами». Но, хладнокровно говоря, террористический акт, приключившийся четвертого февраля, не беспрецедентен. Отец великого князя, царь-освободитель Александр II, в 1881 году был разорван бомбой на Екатерининском канале. А всего полгода назад от рук террористов погиб министр внутренних дел Плеве.

Нет, под слоем гражданских дум (вполне, впрочем, искренних) таится чувство глубокое и неутолимое, острое переживание собственной отдельности: «Скитался я по улицам, и не к кому было пойти … Нужно было отвести душу». Это из того же письма к Гиппиусу, а подчеркнутые слова — слегка измененная цитата из «Преступления и наказания», знаменитое мармеладовское «когда уже некуда больше идти». Формула извечного одиночества человека в мире. Блок варьирует ее и в письме к Сергею Соловьеву двадцать шестого февраля: «Жить в городе почти невыносимо. „Пойти” некуда почти, и сосредоточиться нельзя».

Блоку нужна боль. И он будет находить ее — в общей жизни и в своей отдельной. В новых человеческих контактах, новых социальных обстоятельствах и новых культурных пластах, которые он станет осваивать.

 

 

ДРАМА ДЛЯ ТРЕХ ИСПОЛНИТЕЛЕЙ

 

В апрельском номере «Весов» за 1905 год выходит статья Андрея Белого «Апокалипсис в русской поэзии». Прочитав ее, Блок пишет автору: «Очень Тебя люблю и благодарю». Сдержанно высказанная признательность имеет все основания. Не только потому, что Блок оценивается высоко, но прежде всего потому, что он (молодой автор пока единственной книги) ставится, говоря современным языком, в самый престижный контекст: «Два русла определенно намечаются в русской поэзии. Одно берет начало от Пушкина. Другое — от Лермонтова. Отношением к тому или иному руслу определяется характер поэзии Некрасова, Тютчева, Фета, Вл. Соловьева, Брюсова и, наконец, Блока. Эти имена и западают глубоко в нашу душу: талант названных поэтов совпадает с провиденциальным положением их в общей системе развития национального творчества».

К этому надо добавить, что статья открывается двумя эпиграфами: «Панмонголизм! Вл. Соловьев » и «Предчувствую Тебя. А. Блок ». А завершается она короткой лирической главкой, сердцевина которой — цитата из «Стихов о Прекрасной Даме» («Ты покоишься в белом гробу…»).

В общем, голос Блока в этом темпераментном эссе звучит как последнее слово русской поэзии. И ни малейшей приятельской комплиментарности в том нет.

Надо отдать должное и эстетической зоркости Белого, и его душевной щедрости. «Лермонтовская и пушкинская струи русской поэзии, определившись в Брюсове и Блоке, должны слиться в несказанное единство», — пишет он, бросая вызов действующей «табели о рангах».

В майском номере «Весов» Брюсов помещает открытое письмо Андрею Белому под заголовком «В защиту от одной похвалы». Он корит коллегу за «идеалистическую мистику» в трактовке поэзии, настаивает на сугубо эстетической оценке мастерства, но при всем том проступает нечто эмоциональное и соревновательное: «Конечно, лестно оказаться в числе шести избранных, рядом с Тютчевым и Фетом, — но не понадеялся ли ты, Андрей, слишком на свой личный вкус? <…> Неужели Блок более являет собой русскую поэзию, чем Бальмонт, или неужели поэзия Баратынского имеет меньшее значение, чем моя? <…> Нет, я решительно отказываюсь от чести быть в числе шести, если для этого должен забыть Кольцова, Баратынского, Бальмонта. Предпочитаю быть исключенным из представителей современной поэзии, вместе с Бальмонтом, чем числиться среди них с одним Блоком».

40
{"b":"314870","o":1}