Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Впервые ступив на порог „Ротонды”, всего через две недели после приезда в Париж, я был околдован ее феерическим видом, опьянен шумом, спорами, свободно выражаемыми суждениями. За каждым столиком сидели „звезды”, окруженные своими почитателями и последователями. К потолку вместе с парами алкоголя и кольцами сигарного дыма восходил гул мужских и женских голосов…” — так глазами Талова мы можем заглянуть в тот безвозвратный Париж, где в Ротонде” среди европейских знаменитостей сиживал и еще мало кому известный Модильяни.

О Модильяни Талов сохранил теплые и яркие воспоминания, которыми в марте 1965 года делился с Анной Андреевной Ахматовой, бывавшей в Ротонде” раньше его, в 1910 и в 1911 годах. Знакомясь с достаточно подробными и емкими примечаниями, узнаем, что Марк Талов принимал участие в работе Виталия Виленкина над монографией Амедео Модильяни” (1970), однако не успел увидеть ее выпущенной в свет. Монография подписана к печати в день смерти Талова, 10 июня 1969 года. Виленкин же, как известно из его книги В сто первом зеркале” (1987), посвященной жизни и поэзии Ахматовой, собрал воедино фрагментарные записи Анны Андреевны о Модильяни, ее друге и возлюбленном, в единый очерк, который был особенно известен в советское время благодаря грампластинке с голосом Ахматовой, где она читает его наряду со своими стихами…

Модильяни был очень красив, весь его облик излучал вдохновение, — пишет Талов. — Помню его в коричневой вельветовой куртке, шея повязана темно-красным фуляром, фетровая шляпа с полями а la Рембрандт оттеняет необыкновенную выразительность жгучих черных глаз, испытывающих людей с первого взгляда. С его губ не сходила покоряющая серафическая (здесь и далее курсив мой. — Ст. А.) улыбка, которой невозможно было не поддаться. Был он болен, кашлял…”

Этот фрагмент характеризует зримость, детальность манеры мемуариста. Арсений Тарковский в одном из своих выступлений сказал о поэзии, не о прозе Талова так: …содержание, форма и мысль у Талова соответствуют друг другу. Это натурализм, доходящий до галлюцинаций. Это визионерский реализм…”

И вот как Модильяни предстает в стихотворении Бомбежка” (1935), название которого напоминает о том, что описанное происходит во время Первой мировой войны:

Бормочет что-то мне невнятно Модильяни.

Он с серафической улыбкой в час ночной

Уверенно портрет выводит обезьяний

Одною линией и говорит, что мой.

Поэтические отображения лиц и времени у Талова в книге аккомпанируют” прозаическим, и наоборот:

Модильяни… постоянно декламировал стихи наизусть, даже будучи пьяным. А иногда бормотал что-то невразумительное, трудно было понять, о чем он, какие-то пророчества. Именно Модильяни впервые заговорил со мной о Малларме, внушил мне интерес к нему. Я задумался об этом его увлечении и начал переводить, сперва как бы шутя, стихотворения Малларме в прозе…

За два месяца до своей смерти он вдруг пригласил меня к своему столику в „Ротонде”, чтобы рисовать мой портрет. Я ему позировал около часа. Был он трезв. Потрет этот он подписал: „Талову. Модильяни. IX.1919”. В декабре 1919 года, т. е. за месяц до смерти, еще раз рисовал меня, тоже в „Ротонде”.

Эти два портрета выпросил у меня весной 1922 года, накануне моего отъезда на родину, завсегдатай „Ротонды” канадец Виктор Линтон. Конечно, деньги мне перед отъездом были очень нужны. Линтон же говорил, что хочет получить эти портреты на память обо мне. Как же я был глуп, не подумав, что на память достаточно фотокарточки!”

И воспроизведение двух портретов Модильяни с фотокопий, и история их создания, и одно из стихотворений Стефана Малларме, на перевод которых вдохновил Талова Модильяни, тоже нашли место в книге (кстати, превосходно иллюстрированной фотодокументами). Однако собрание всего труда Марка Талова по переводам Малларме представлено другой, отдельной книгой: Малларме С. Собрание стихотворений. М., Художественная литература”, 1990.

Воспоминания М. Талова насыщены и остры больше, чем элегичны, они не сентиментальны. Попадаются довольно жесткие страницы, перо его вырывает из тьмы прошлого образы порою резкие и явления быта не смягченные, не ретушированные.

…Голодные худые кошки скреблись в моем желудке, доводя до умопомрачения. Доходило до того, что я не стеснялся просить малознакомых людей угостить меня. Голод был жестокий, страшный своим реализмом. Подобные муки испытывали в разное время и Кремень, и Сутин, и Модильяни, и другие обитатели „Улья”... Это вовсе не был „романтический период голода”, как писали потом в биографиях монпарнасцев, ставших впоследствии знаменитыми. Какая там романтика!

Однажды, когда я ночью пробирался в „Ротонду” по неосвещенному проезду через кладбище Монпарнас, с кладбищенской стены соскочили четыре апаша. В кулаках — кастеты. Начали избивать, кровь залила глаза, упал. Взмолился: „У меня нет денег, я бедный поэт!” Они мигом обшарили карманы, конечно, ничего не нашли. Извинились, дали мне немного денег.

Я неплохо играл в шахматы. И вот, придя в „Ротонду” без гроша в кармане, заказываю завтрак и, поедая его, поджидаю прихода первых шахматистов. Ставка — пятьдесят сантимов партия. Если проиграю, отдавать нечем, да и завтрак не смогу оплатить. И будто сам дьявол водил моей рукой. Я ставил самый неожиданный мат, когда партия, казалось, была мной проиграна. Болезненное нервное напряжение, в котором я постоянно находился из-за мук голода, передавалось моей игре. Дрожащими руками я двигал фигуры, давая им самые невероятные направления. Поминутно и по малейшему поводу я раздражался и смелыми до нахальства ходами доводил столпившихся зрителей до смеха. Я знал только, что мне во что бы то ни стало нужно выиграть, как будто дело шло о моей жизни. И я выигрывал. Оплачивал не только свой завтрак, но порой и на обед оставалось.

Все это мне дорого стоило. Я отходил от столика еле дыша, качаясь, еще более осунувшись. Возвращаясь в мастерскую крайне утомленный, с пустой душой, я первым делом вынимал из кармана маленький пузырек, который как верный друг в течение двух лет был со мной всегда. Он мог меня избавить от всех и всего в любой миг, когда мне только захочется. Но нет, есть еще время, я еще недостаточно ненавижу жизнь... Оставим до другого раза…”

Жизнь на грани! Понятно, отчего так слепяще ярки парижские воспоминательные эпизоды и парижские сюжетные стихотворения, в которых иногда встает мотив угрозы — острого лезвия… Тому порукой Уравнительница” (1921) и другие стихи из цикла Под бритвой жизни и смерти”.

Ярчайше, и тоже без намека на лакировку, описан художник Хаим Сутин:

Внешность Сутина была мрачной, черты лица грубы. Выклянчивая что-нибудь, он вел себя часто как беспардонный нищий. Мог обмануть, добывая деньги, чтобы пропить их в „Ротонде” или отдать уличным женщинам.

Кисть Сутина говорила о незаурядном таланте, а палитра несла в себе такой пламень, такую необузданную страсть, такую неизгладимую печать сексуальности, от которых рождалось звериное желание жить. Его картины — это автобиография. Он не видел подлинников Ван Гога, а между тем как он был на него похож! Оба, когда писали картины, доходили до исступления. Помню, как в 1918 году Сутин писал мой портрет. Он был в каком-то экстатическом состоянии, словно одержим бесами, словно умалишенный, для которого живая модель, то есть я, превратился в мертвую природу. Мне было страшно ему позировать.

Сутин не хотел, чтобы видели, как он работает. Я оказался одним из немногих свидетелей. Я видел, как он писал натюрморт с селедками, висящую утку, кровавую тушу. Прежде чем съесть принесенную из лавки снедь, он принимался за натюрморт и мучился, разрываемый голодом, пожирая ее лишь глазами, не позволяя себе к ней притронуться, пока не закончит работу. Он становился бесноватым, слюни текли у него при мысли о предстоящем „королевском” обеде. Кто голодал, тот поймет это. Сила каждого произведения искусства дается беспощадной правдой о своей жизни.

74
{"b":"314867","o":1}