Темно-коричневое трикотажное платье замечательно идет к ее пышным рыжеватым волосам. Она бодрая, молодая, подтянутая, уверенная в себе. А отец... Отец, в общем-то, такой, как обычно: невеселый и молчаливый.
— Наверно, вложил в мои конспекты, — размышляет мама. — Чтобы я после дома нашла и прочитала. Вот чудак! Он, между прочим, перед войной был весьма известен. Сережа, неужели ты не помнишь? Ты должен помнить. Поэт и журналист — Григорий Немировский! Его дедушка действительно был из Немирова.
— При чем тут дедушка! — злится отец.
— Ах, мой дорогой! — кокетничает мама и лукаво прищуривается. — Ты потрясающе наивен. Абсолютнейший младенец! Не все же девичьи секреты открываются мужьям! — Но вдруг умолкает и задумывается. — Ты знаешь, он ведь погиб на фронте, не то в сорок третьем, не то в сорок четвертом. Так что все это уже не имеет никакого значения...
— Ну нет! — говорит отец. — Тут-то ты определенно ошибаешься. Именно теперь это все приобретает особенное значение.
Я подхожу к окну и выглядываю наружу. Улица — весенняя улица, тихая и влажная, ни людей, ни машин. Не проведенная по линейке, как большинство ленинградских проспектов, а изящно, томно изогнувшаяся вдоль набережной. Кроны деревьев почти касаются окна, клейкий запах только что лопнувших почек... Я вдыхаю этот запах, цепенею, задыхаюсь от него, падаю грудью на подоконник и заливаюсь слезами.
А когда отрываюсь наконец от окна, не вижу уже ни буфета, ни маминой кровати, вообще ничего... Комната пуста и еле освещена уличным фонарем. В углу, за отцовским столом, разместились трое. Темные капюшоны надвинуты на глаза. Напрасно, напрасно они пытаются спрятаться, я все равно узнала их. Кто же их не знает? Три величавые фигуры, три мужа, вершащих грозный беспристрастный суд.
— Вам предоставляется право последнего желания, — возвещает сидящий в середине.
Желания?..
— Ну что же вы? Пожелайте же чего-нибудь, — настаивает елейным голоском его сосед справа.
— Не стесняйтесь! — подбадривает третий. — Ведь чего-нибудь вы, надо думать, желаете? Все чего-нибудь желают...
— Да, — отвечаю я. — Желаю. Верните мне эту комнату.
— Эту комнату? Только и всего? — доносится едкий смешок из-под левого капюшона. — А больше ничего?
— Больше? — удивляюсь я, слегка отступаю назад и вновь обвожу пустую комнату долгим недоуменным взглядом. — Нет, больше ничего... Да и этого, собственно... — То ли из-за их присутствия, то ли по какой-то иной причине комната вдруг становится совершенно чужой и ненужной. Совершенно бессмысленной и неважной. — Нет, больше ничего. Да и этого... не надо. Вот только, если уж так получилось... Если вы все равно... Если уж, как говорится, довелось повстречаться... Меня это давно смущает — насчет мундира, помните, пуговки?
— Не помню! — отшатывается он. — Не помню никакого мундира и никаких пуговок!
— Ну как же — я это сто раз читала, можно сказать, наизусть выучила. У меня мама больная была, без ног — то есть ноги-то были, да распухли, как ведра, не могла ходить, я около нее сидела, вот тут как раз ее кровать стояла, у этой стены... Она любила, чтобы я читала. Особенно в последний год, когда уже совсем не вставала. Не только ноги, совсем уже вся разбухла. Знаете, отвар из еловых игл... Я рассказывала... Вредное зелье. Кто-то постановил, чтобы пить, дескать, в этих еловых иглах все необходимые человеку витамины. Наверно, даже не врач, чиновник какой-нибудь — чтобы хоть видимость была какой-то помощи. Может, он и не виноват — не особенно виноват. Я его не осуждаю, он, наверно, так рассуждал: все равно им помирать, так пусть хоть надежда у них останется, хоть мнимая, а все же согреет... Не сердитесь, но эта сцена, с мундиром... Такое впечатление, что вы это нарочно утрировали — чтобы пожалостливей вышло. Вот — возьмем уж мы его, Макара Алексеевича, двумя перстами за шкирку и выставим на всеобщее обозрение! Причем именно в тот момент, когда он даже и умыться не успел, когда одна нога в штанине, а другая вовсе снаружи — а ведь нижнего-то белья и не водится!.. Господи, ведь это — как же это и назвать-то прикажете?.. Тут лучше бы не заметить, отвернуться, обойти молчанием. Понятно, сюжет, замысел, защита прав человека. Но ведь и уважение надо иметь к публике. Зачем же так ярко подчеркивать позор и убожество? Можно бы как-то поприличнее, поделикатнее. Если уж такая дружба, и переписка, и милостивый государь, и все эти нежности, то почему бы не подлатать несчастный мундир? Подлатать, и дело с концом. Ну, хоть бы и лоскутики какие-нибудь под локотки подшить — если уж прохудились, светятся локотки. Люба, я думаю, обязательно подшила бы, придумала бы, как скрыть посрамление. А то ведь вся репутация потеряна, весь человек пропал... Уж пуговки-то, вы меня извините, совсем несложно закрепить — чтоб не болтались на одной ниточке, не обсыпались чуть что. Чтобы не ползать за ними по полу. Это даже и я смогла бы. Ну хорошо, ну, на обед она его пригласила — это трогательно, благородно с ее стороны, но почему бы заодно и пуговки не пришить? Швея ведь, иголка всегда при ней...
Кара-Барас!
Кибиров Тимур Юрьевич родился в 1955 году в городе Шепетовка, окончил историко-филологический факультет Московского областного педагогического института им. Н. К. Крупской. В конце 80-х годов входил в литературную группу “Альманах” (наряду с Д. Приговым, Л. Рубинштейном, С. Гандлевским, М. Айзенбергом и другими). Лауреат отечественных и зарубежных литературных премий. Автор нескольких поэтических книг. В настоящее время работает шеф-редактором радио “Культура”. Живет в Москве.
Идеал
Убежал…
(Нет, лучше эквиритмически) —
Идеалы
Убежали,
Смысл исчезнул бытия,
И подружка,
Как лягушка,
Ускакала от меня.
Я за свечку,
(в смысле приобщения к ортодоксальной церковности)
Свечка — в печку!
Я за книжку,
(в смысле возлагания надежд на светскую гуманитарную культуру)
Та — бежать
И вприпрыжку
Под кровать!
(то есть — современная культура оказалась подчинена не высокой
духовности, коей взыскует лирический герой, а низменным страстям,
символизируемым кроватью как ложем страсти (Эрос), смертным одром (Танатос) и местом апатического или наркотического забвения (Гипнос)
Мертвых воскресенья чаю,
К Честертону подбегаю,
Но пузатый от меня
Убежал, как от огня.
Боже, боже,
Что случилось?
Отчего же
Всё кругом
Завертелось,
Закружилось
И помчалось колесом?
(в смысле ницшеанского вечного возвращения или буддийского кармического ужаса, дурной бесконечности —
вообще всякой безысходности)
Гностицизм
За солипсизмом,
Солипсизм
За атеизмом,
Атеизм
За гностицизмом,
Деррида
за
М. Фуко.
(Деррида здесь помещен более для шутки,
М. Фуко — более для рифмы)
Всё вертится,
И кружится,
И несется кувырком!..
Вдруг из сей всемирной склоки,
Позабытый, чуть живой,
Возникает древний Логос
И качает головой:
“Ах ты, гадкий, ах ты, грязный,
Безобразный греховодник!
Ты чернее фарисея,
(вариант —