Что бы тебе кто потом ни говорил, таких рублей больше никогда не будет: неразменный рубль только один, он в твоей жизни появляется лишь раз — в детстве, а когда ты его потратил, исчезает навсегда, точнее — пропадает; точнее — никуда не исчезает и не пропадает, а оседает и прячется в твоей маленькой, готовой воспарить в любой момент душе. Как оседает в ней — ещё пустой, ещё целой, недырявой, заполненной пустотой, но пустотой приятной, непугающей, живой — в то время и многое другое: друзья, враги, друзья-враги, самокаты, клюшки, представления об устройстве вселенной, девочки — почему-то голые, мальчики — бывает, что голые тоже; животные-динозавры, самолёты и самолётики, воскресный, иногда — субботний, парк культуры и отдыха и множество других, никому, кроме тебя, не нужных вещей, среди которых железный рубль занимает пусть не главное, не самое главное, но всё же почётное, важное место. Скоро придут и другие рубли — синие, красные, фиолетовые, даже зелёные, но неразменного среди них никогда не будет, только разменные, лживые, ненастоящие. Однако старт уже дан (мама, мама, почему все говорят, что талант — это девяносто девять процентов адского труда и лишь один — божьего дара?), и отныне ты всю свою жизнь будешь искать среди фиолетовых, лживых денег тот самый первый неразменный рубль, который как лежал, так и лежит в твоей душе.
Свой первый миллион ты зарабатываешь в девять лет, негром на плантации. Негром — ты загорел, на плантации… плантация, парк, рай, ад — какая разница? Ты мог бы работать где угодно и кем угодно, но когда тебе девять, тебя не возьмут ни столяром-слесарем третьего разряда (возьмут потом), ни внештатным корреспондентом молодёжной газеты (ты ещё не молодёжь), ни охранником на АЗС (тебя самого ещё нужно охранять, хотя, может быть, уже и поздно). В девять лет ты ещё не интеллигент, не пролетарий, не сфера обслуживания, не вольный художник и даже не криминальный элемент — воровать ты толком пока не научился, врёшь тоже кое-как, женщин ты не интересуешь — пенис у тебя появится только года через два-три (онанизм, кстати, пишется через “о” — грех не знать). В девять лет ты ещё никто, полный ноль, ангел, и поэтому ты — крестьянин. У ангелов есть рай, у крестьян — поля и огороды, у тебя — липовая роща в городском саду. Это твоя роща, ты купил её ценой своего детства, каникул, футбола с пацанами во дворе, речки, где столько песка и воды, да что там речка, за эту рощу ты по полной рассчитался чем-то большим, чем грязная вода из вашей калечной речки, куда все, и ты, маленькая скотина, тоже, писяют, а некоторые — и не без видимого удовольствия — ещё и какают. Чем-то гораздо большим.
Липа — открываем Советский энциклопедический словарь 1979 года — род деревьев семейства липовых, около 50 видов, в Северном полушарии; в СССР 17 видов; лесообразующая порода; используют в озеленении; древесина идёт на производство мебели, токарных и резных изделий, бочек, луб — на мочало, соцветия — применяют в медицине (потогонное средство); медонос. Липа — открываем ожеговский словарь того же года — фальшивка, подделка.
Скажи, моя страна… впрочем, нет, не надо, молчи как молчала, я всё сделаю сам, за тебя: когда ты была маленьким узбекским мальчиком, ты заготавливала хлопок, когда плохим узбекским мальчиком — коноплю, а что ты делала, что заготавливала, когда была мной — хорошим плохим русско-украинским мальчиком в Украине? Горох — подсказывает память, кукуруза — добавляет она же, и ещё раз, уже неизвестно кому, — кукуруза. Память, память, спасибо тебе большое, что ты ещё помнишь о той кукурузе, о белых, маленьких, отвратительных на вкус, недозрелых початках, за которыми надо было переться с соседскими пацанами по самому солнцепёку на колхозное поле, чтобы — дай тебе бог здоровья, моя страна, счастья и здоровья — не столько есть, сколько надкусывать, и не столько надкусывать, сколько выплёвывать. Если б не эта святая животная обязанность — пожирать свою добычу прямо на месте, не задумываясь ни о чём, и менее всего — о последствиях, может быть, всё так бы и продолжалось, как продолжалось, и я бы до сих пор так и ходил с соседскими пацанами на наше не такое уж и колхозное поле за нашей кукурузой (горох — отдельная песня, ей нужно посвящать отдельную книгу) — чем не способ жизневремяпрепровождения? Многие из наших — я говорю “наших”, потому что не знаю, как их теперь называть, — и посегодня ищут и находят себя исключительно в этом — в бесплатной еде, добытой собственными руками на чужом столе, в этом нет ничего такого, кроме тошноты, обычной, человеческой, ничуть не экзистенциальной тошноты, и убей меня бог, если я морализирую, выражаюсь фигурально или вообще говорю неправду, — чужая еда с чужого стола, пусть и добытая собственными руками, всегда немного недоварена или немного пережарена, потому что другою чужая еда не бывает.
Спроси меня, моя страна, почему я — налётчик и прохиндей — никогда не приносил домой свою добычу, не вываливал её из карманов вперемешку с другими сокровищами, добытыми мною за день: тихими молитвами местным богам “твою мать” и “сукин сын”, за которые полагалось — в качестве жертвоприношения — получать большим форменным ремнём по и тогда уже не такой уж и маленькой заднице; порезами, ссадинами и расчёсами, которые потом, становясь шрамчиками и шрамами, ни фига никого не украшали, стреляными гильзами от настоящих пистолетов, обменянными на ненастоящие, но жутко похожими на настоящие, почти волшебные, почти хрустальные шарики, которые неизвестно зачем рожала для нас щедрая на такие вот непонятные и восхитительно бессмысленные чудеса богатая мёртвым, средним и живым украинская земля, и похожими на настоящие хрустальные волшебными шариками, обменянными на стреляные гильзы от настоящих пистолетов. Спроси меня, моя страна, где бы ты сейчас ни находилась, и о том, что я искал на тех поросших кукурузой полях, ведь ты же знаешь — кукуруза тут ни при чём, дело не в кукурузе, мальчишках-пацанах и времени года, дело даже не во мне, хотя куда ни ткни пальцем в этой истории, этой книге, палец угодит прямо мне в сердце, и (я не боюсь этого, нет, не боюсь, ты знаешь, пусть боятся те, у кого его нет) я же отвечу тебе так: не бойся пафоса, мой друг, моя вечнозелёная страна, пафос — не самый плохой из способов остаться самим собой, гораздо хуже, когда тебя съедают низменные порывы чувств: зависть, жадность, эгоизм и корыстолюбие — я знаю это по себе, они, в отличие от пафоса, могут сожрать тебя до конца, сожрать и выплюнуть, и снова съесть, и снова выплюнуть — на этот раз навсегда; так пусть уж лучше пафос, чем эти твари.
…Липу же я обрывал в одиночку, всегда сам, только один. В том, что принесённый в аптеку килограмм высушенного на балконе липового цвета стоит шесть рублей, вроде и не было никакой тайны, но всё же тайна в этом была. Подумайте сами: с одной стороны, заходишь в аптеку и читаешь там, на стене, около кассы: “Приём лекарственных растений: лист подорожника — 4 руб. 50 коп., цвет ромашки — 3 руб. 25 коп., зверобой — 3 руб. 50 коп., тысячелистник — 3 руб. 20 коп., спорыш — 2 руб. 10 коп., васильки, корень цикория, боярышник (ягоды)”, — пока не утыкаешься глазами в Неё, Красавицу-Хулиганочку, девочку из приличной состоятельной семьи (шесть рублей!), растущую на небе, где только ты и солнце и пчёлы, Прекрасную Даму, Дульцинею Тобосскую, Лауру, Катю Мальцеву из шестого подъезда, Свету Буркину — из четвёртого. С другой — ни Катя Мальцева из шестого подъезда, ни Света Буркина из четвёртого, ни даже твои ребята — любители ворованной, ничьей кукурузы, обнаружив тебя на дереве (на липе, друзья мои, на липе) — не прячущимся, не играющим, пусть и сам с собою, не охотящимся благородно и бескорыстно на птичьи гнёзда и их птенцов, не плюющим пластилином или жёваной-пережёваной бумагой из стеклянной длинной трубочки в тупых, неповоротливых, как бегемоты, недогадливых взрослых, а рвущим (собирающим — что ещё хуже, что звучит как признание своей вины, преступления, как слова “осознать”, “рассчитать”, “взвесить” и — в итоге — “предать”, не их, твоих маленьких, живущих, просто чтобы жить, друзей, а себя самого — и значит, рикошетом, их тоже) в большой безымянный пакет с двумя большими ручками — одна на дереве, перекрученная за ветку, другая — в небе, точнее — ещё в воздухе, в почти свободном полёте среди листьев и не трогающих друг друга бабочек и пчёл, — рвущим тот самый липовый цвет, за который — после сушки, Андрюша, после сушки, когда он ужмётся раз в сто — ты рассчитываешь получить по шесть рублей за килограмм, — так вот, увидев тебя таким на липе, твои мальчики и девочки запросто могли рассказать всем остальным мальчикам и девочкам твоего двора, всему миру, о том, что ты собираешь липу, не липу даже — лекарственное растение, и тогда… Бог мой, Андрюша, как ты рисковал! Аллея с липами, городской сад — в двух шагах от дома, там вечно кто-нибудь гулял, куда-нибудь шёл, разве стоили они того — эти сто двадцать или сто пятьдесят рублей (поделите сами, рассчитайте), скопленные за лето и потом сгоревшие, как и все остальные твои — бабушкины и дедушкины — сбертысячи, лежащие на сберкнижке сбербанка?