Неподъемную для себя задачу выхода за пределы собственного «я» Битов решал, решал — и вот решил-таки неожиданным образом: не проникновением внутрь другой, не такой, как ты, души (хотя в «Преподавателе…» есть удивительные психологические мазки, касающиеся неблизких ему персонажей, позитивиста доктора Давина, например), а обращением к категориям всеобщего; овладение предметом философии возместило однобокость психологического «солипсизма».
Итак, «параллельный» Битов. Можно не сомневаться: не расстававшийся, параллельно своей очевидной магистрали, с вынашиваемым в течение долгих лет «Преподавателем…», а не то чтобы на склоне жизни приспособивший к некогда заброшенному сочинению механический довесок. Само странное название было загадано с целью дать (а может — найти?) ему разгадку по мере созревания мысли — разгадка обнаружилась только сейчас (новая новелла «В конце предложения»), хотя не вполне удовлетворяющая читателя и понуждающая искать собственную. А в первой опубликованной новелле «Вид неба Трои» на стене каморки рассказчика уже маячила таинственная кнопка, как то пресловутое ружье с дальним прицелом, — и спустя годы выстрел таки раздался.
Однако на реальную, хотя и сокрытую от наших глаз хронологию создания романа игрой автора наложена хронология уж вовсе невообразимая — я даже не берусь судить, где тут прикол, а где прокол. Текст представлен как «перевод с иностранного», переложенный на русский по памяти (поскольку давешний томик оригинала «переводчику» Битову уже нигде не отыскать). Автор же — некий
A. Tired-Boffin [2] ; прилагается его портрет и годы жизни: 1859 — 1937.
Короче, знакомьтесь с английским писателем первой трети минувшего века, в почтенном возрасте 78 лет скончавшимся в год выхода в свет своего «The Teacher of Symmetry» и в год рождения своего грядущего переводчика (реинкарнация?). Но и в первой, и в последней, закольцовывающей, новелле этот самый Тайрд-Боффин приходит к престарелому Урбино Ваноски, писателю тридцатых — сороковых годов (XX века?), в шестидесятые, еще при жизни, прославленному литературным миром, — приходит в обличье юнца- газетчика, корреспондента «Yesterday News» («Вчерашние новости», заметьте) — с того света, что ли? И становится публикатором оставшейся после Ваноски рукописи романа «Исчезновение предметов». Распутать этот узел времен я бессильна; разве что скажу впрок, что время — один из двух главных философских героев «Преподавателя симметрии», а второй из них — текст как, худо-бедно, синоним вневременности, вечности. И описанная путаница, нарочита она или нет, понуждает читателя ни на миг не выпускать категорию времени из поля своего внимания.
Ну а что за птица этот Урбино Ваноски? Сама любительница анаграмм, без особого труда я определила, как это прочитывается: Сирин[у] Набокову. Тут сходится все. Пишущий герой Усталого Дознавателя — ровесник века. Плюс неанглийское происхождение и «позднее вхождение в язык своей будущей литературы». Плюс Фонд В . Ван-Боока , открывший публике безвестного Урбино (еще одна анаграмма того же имени). Плюс двойная литературная продукция Урбино — поэта и прозаика. Плюс легкая имитация двуязычия в самом тексте (отсюда и русско-английские каламбуры, подчеркивающие разность менталитетов, и любимейший Alex Cannon , и английские стихи Урбино, очень мне понравившиеся — вероятно, из-за моего нетвердого знания языка). Плюс набоковская тяга к крестословицам. Плюс аллюзия на название романа Набокова («Прозрачные вещи» — «Исчезновение предметов»), хотя мотив «исчезновения» — собственно битовский.
Набоков — кумир молодого Битова, это известно. Но дело еще в другом.
В России, утверждает Битов, нет сюжета, есть только язык и судьба. Русский Сирин, став английским Набоковым, окончательно овладел сюжетом. Но, перестав быть (и в отношении сюжета тоже) русскопишущим, он остался русскомыслящим [3] . Битов, вслед любимому писателю, хотел продемонстрировать, как можно, духовно оставаясь русским, ответить по-европейски на challenge сюжета. И это ему удалось. Так что Урбино Ваноски, при всем набоковском ореоле, — это и сам русский писатель Битов, по-русски решающий «нерусскую» литературную задачу.
Пушкин, превратившийся в английскую Пушку — Cannon — и вставший рядом с Потрясателем Копья. Набоков, давший жизнь своему клону. И третье имя — Владимир Одоевский. Вспомнила я о нем по подсказке В. Губайловского, тогда еще не прочитавшего «Преподавателя…», но попавшего в точку. А тут как раз и Битов называет В. Одоевского одним из своих любимых авторов и цитирует его «Письма к Е. П. Р<остопчин>ой…».
Сейчас у нас готовы считать роман в рассказах чуть ли не нововведением, «компромиссным» изобретением последнего времени (см., например, Алису Ганиеву в № 7 «Октября» за 2008 год). Между тем заслуга «изобретения» принадлежит золотому веку русской классики. Что такое «Повести Белкина», как не «роман-эхо»? — пирамида рассказчиков и различимая реверберация между разносюжетными новеллами, смысл которой до сих пор разгадывают полки пушкинистов. Ну а «Герой нашего времени», где последовательно выдуманы и тот, кто повествует, — путешественник с подорожной («самое трудное — выдумать того, кто пишет» — Андрей Битов), и тот, чей рассказ о герое он выслушивает, и, наконец, — сам герой, оказавшийся автором своего «Журнала»? Думаю, жил бы Гоголь нынче, он бы и «Вечера…», и «Миргород» назвал бы романами в рассказах. И даже поэма «Мертвые души» — не почти то же ли самое, с ее серией историй о посещении Чичиковым помещиков? Роман о современности у нас, собственно, утверждается после «Бедных людей» (1849) и «Семейного счастья» (1859) — начиная с Толстого и Достоевского, вскоре, однако, преобразовавших, по замечанию Мельхиора де Вогюэ, «роман» (изобретение романских, европейских литератур) в глыбу «руссана», где (уже по Битову) — не сюжет, а судьба [4] .
Однако философский «роман в рассказах» на памяти нашей литературы, кажется, лишь один: «Русские ночи» Владимира Одоевского. Подхватив «энциклопедическую» тему Битова (новелла «Битва при Альфабете»), приведу выписку из биографического словаря «Русские писатели. 1800 — 1917»: «„Русские ночи” <…> цепь рассказов, объединенных рассуждениями действующих лиц. <…> В контексте романа прежде самостоятельные новеллы, авторство которых теперь приписано разным персонажам, несколько изменяют свой смысл, становясь иллюстрацией какой-либо определенной точки зрения. <…> Философский роман „Русские ночи”, построенный как беседа о смысле жизни, — явление уникальное в русской литературе» (т. 4, стр. 399; автор статьи — Г. В. Зыкова). О «Преподавателе симметрии» можно повторить чуть ли не слово в слово то же самое, и это также явление, уникальное в современной русской литературе. Независимо от неровностей исполнения и противоречий в согласовании частей.
Так, поначалу меня не вполне удовлетворила новелла «В конце предложения», замыкающая первую часть «романа-эха» от имени Урбино Ваноски. Во-первых, собственно русская тема показалась излишней при решении задачи: мыслить по-русски на «нерусском» материале. Во-вторых, туповатый и чванливый англичанин, ведущий сократический (как в «Оглашенных») диалог с сибиряком Антоном (кстати, реальное лицо — Антон Лукич Омельченко, участник экспедиции Роберта Скотта), плохо согласуется с обликом Урбино, чья итальянско-польско-японская смесь кровей не предполагает этакого английского островного высокомерия.
(А если он только подставной автор, но не рассказчик, то кто же тогда последний?)
В-третьих, своей рыхлостью рассказ слишком буквально демонстрирует невозможность «сюжета» на русской почве. И все же пришлось понять необходимость этого эпизода в целом «романа-эха». Отсюда, как и от вмонтированной в каскад рассуждений истории самоучки Тишкина, в своей тиши и глухомани открывшего интегральное исчисление и теорию относительности, исходит в обе стороны книги наиболее сильное эхо. Бесполезная «неизбежность» открытий в изоляции от вопроса о приоритете, как и «неизбежность ненаписанного», все равно пребывает в вечности — в качестве потенциального текста, имеющего равные права с текстом материализованным. Россия — «преждевременная страна»; запаздывающий Тишкин «потенциально» опережает своих ученых европейских коллег, хотя «актуально» от них отстает. Точно так же ненаписанное (новелла «Посмертные записки Тристрам-клуба») опережает то, что будет потом написано другими, храня в некоем элизиуме неизрасходованную потенциальную энергию текста. И наконец, именно в рассказе с русской темой мы узнаем кое-что о пресловутой «симметрии», ибо не кто иной, как Тишкин, пишет «всеобобщающий труд» — «Краткое введение в курс теории всемирной симметрии»: «Всюду видна эта печать Творца, как отпечаток пальца преступника. Рыбий скелет и лист. Цветок и женское лоно… Нет, ряд этот бесконечен, и не будем об этом! Мы еще не готовы». Выходит, жалостный Тишкин, прилепившийся сердцем и плотью к местной Манон — Маньке Величкиной (она же — «мания величия»), попадает в число главнейших «преподавателей симметрии».