уж как тут
тут как тут не увязаться
за
отмахивающим
враз по три версты
за колченогим циркулем наук
как тут не уколоться
стальной иголочкой
....................
и тут мы видим
как взрываются
как мумий пестрые персты
причерноморские стручки акаций
и слышим звук
* *
*
худо худо нищеброду
побирухе и бомжу
невзирая на погоду
жаться ближе к гаражу
ходит в шарфе и берете
хмурый мим марсель марсо
тятя тятя наши сети
в нетях нити хромосом
светят звезды
дышат хляби
где-то ангел пролетел
в галактическом масштабе
дефицит белковых тел
* *
*
в ателье
где жизнь выдают на примерку
что ни делается все насмарку
тщетно играют мускулами бронзовые атлеты
веселенький шлягер отщелкивают конторские счеты
старшина устраивает торжественные похороны окурку
вечернее небо дрожит отражая электросварку
женский голос повторяет испуганно что ты что ты
волна доставляет бочку
в заданную точку
иванушка кличет сивку-бурку
раздувает ветер кавказскую бурку
за спиной абрека
на коробке казбека
я помню белый гипс
и половину века
беспечных дней прохладная лавина
и не заметишь — шелестнет
и воздуха махина
прозрачным пузырем растет
или убойная долина
убогим вереском цветет
........................
чугунных гирь натужный выжим
и нудит и знобит и я
и мы нет-нет да и оближем
бесцветный лед небытия
и как фанера над парижем…
* *
*
железнодорожные аттракционы
заоконный замедленный контрданс
толстым морозом зарастают вагоны
на пятые сутки впадаешь в транс
пролетая стеклянным транссибом
позвенишь ложечкой и горя нет
персонажи свободны всем спасибо
я не умею скроить сюжет
один духарился сбросили с поезда
хорошо на станции не на ходу
за холмами хоронится чингисханово войско
впереди белый мамонт с паханом на горбу
надо быть внимательным играя в карты
черные птицы летят в молоко
на сорокаградусном не очень-то покаркаешь
и от судьбы не уйдешь или уйдешь недалеко
Нельзя остаться
Бакин Дмитрий Геннадиевич родился в 1964 году. Автор двух книг прозы. Печатался в журналах “Октябрь”, “Знамя”, “Огонек” и др. Лауреат премии “Антибукер”. Живет в Москве. В “Новом мире” печатается впервые.
Старик упал, возвращаясь из магазина субботним утром: нога его случайно ступила в узкий ржавый желоб водостока, заасфальтированный под небольшим наклоном, рядом с его подъездом. Падал он медленно, как падают старые люди, а все разрозненные мысли его, потаенные атомы сознания, мгновенно устремились в вывихнутую лодыжку, точно металлическая пыль к близкому магниту. Он услышал тихий взрыв бутылки можайского молока, почувствовал парной его запах, услышал свой стон, но ему показалось, что стон этот пал с высоты, зародившись в небесной синеве. Теплый весенний ветер трогал его редкие спутанные волосы, трогал бледные скрюченные пальцы рук, которыми безраздельно завладел холод, проникал под полы старого, легкого плаща: он лежал с открытыми, давно слезящимися глазами, и все, что прежде было неподвижным вокруг него, пришло в медленное движение, словно вовлекая его в горизонтальное падение.
Рядом вдруг возникла маленькая белокурая девочка; остановив движение исконно неподвижного, она как ни в чем не бывало присела перед ним на корточки и поинтересовалась, который час: левая рука с часами лежала у него перед глазами, и, не чувствуя в ней ничего, кроме холода, думая, что именно с этой руки начнет умирать, он тихо ответил, удивившись, что смог ответить, а девочка поднялась и быстро, легко побежала к песочнице — так убегает время. И вновь пришли в движение дом и бордюрный камень, деревья и скамейки, тот клочок земли, что был под ним. Тогда-то он и понял, что более ему не встать, понял, что упал бы все равно, даже если бы не вывихнул лодыжку, может быть — не сегодня, но не позднее чем завтра, потому что боль в лодыжке забрала крохотный остаток сил, а новым силам попросту неоткуда было взяться: они покидали его и возвращались восемьдесят девять лет, и всегда он незыблемо знал — силы вернутся, знал так же точно, как сейчас знал, что они не вернутся.
Увидев, что старик долго не встает, к нему потянулись дети, игравшие во дворе; он знал их, и они знали его, но сознание затуманилось, затуманилось и без того слабое зрение, и перед глазами плавали светлые, дрожащие пятна их лиц, похожие на пульсирующих под водой медуз, двигались, приближаясь и отдаляясь, маленькие темные фигуры, двое кружили вокруг него на самокатах, и вновь движение живого прекратило движение мертвого, прекратило движение земли под ним. Потом подошла женщина и еще одна: они заговорили с ним, а он разобрал в их словах лишь вопросительные интонации. Понимая, что они хотят ему помочь, он попытался ответить, но не смог — с уголка разомкнутых для ответа губ по подбородку и щеке потекла горькая слюна. Женщины склонились над ним, взяли его под руки и попробовали помочь встать, но, услышав его стон, испугались, что могут навредить, отступили, переговариваясь между собой. По усилиям, которые они прилагали, чтобы его поднять, он понял, что им было тяжело, тогда как ему самому казалось, что вес его тела равен весу духа.
Между тем двор жил обычными своими звуками, теплый ветер плескал звуки, как волны — брызги, шелестел ярко-зеленой весенней листвой, и шелест этот представлялся старику неведомой речью, чужим языком; скрипели качели, пели птицы, ворковали несколько десятков голубей, которых из года в год прикармливала одинокая старушка, жившая на первом этаже, лязгали металлические двери подъездов, издавали трели домофоны, люди в синих комбинезонах с сухим треском обламывали отжившие, незазеленевшие ветви деревьев, что и делали каждую весну, галдели дети. День обещал быть солнечным, теплым, зовущим к жизни, но тепло этого дня бессильно было унять холод, завладевший скрюченными руками старика, теми самыми руками, чьи кисти прежде наливались жаром, как черешни спелостью. К нему подходили люди, наклонялись, переговаривались с женщинами, потом одна из женщин ушла, а другая осталась рядом с ним, подошел и остался мужчина, а он лежал ничком и смотрел слезящимися глазами на струйку можайского молока на сухом, потрескавшемся асфальте.
Никогда он не думал, не мог даже помыслить, что проживет так долго, — он, хоронивший себя каждый день на протяжении четырех лет Великой войны, которую прошел от начала до конца, целуя знамя, как иные — нательные крестики, в красной, пыльной материи жил его Бог; что, рожденный в начале века двадцатого, шагнет в следующий, тот, про который скажет дочери: “Вот и наступил век, в котором не будет большего греха, чем честность”. Не думал, что проживет в новом веке почти полтора года, и лишь теперь, неподвижно лежа на сером асфальте, восьмидесятидевятилетний, он понял, как много ему было отмерено отцом и матерью в этом мире, где время — то друг, то враг.