Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ради чего жил Иосиф Черняк («Про Иосифа»), странный, нелюдимый человек, почти все время проводивший в сарае со своей коллекцией «иудей­ских древностей», собранных едва ли не по всей Западной Украине и Западной Белоруссии? Он и читать-то на иврите почти не умел, только часами всматривался в буквы. Родной сын сменил «сомнительное» имя «Исаак» на благонадежное «Игорь». Римма, преуспевающая советская дамочка, выбросила все реликвии Иосифа. Но Иосиф нашел-таки старую еврейскую игрушку, дредл (свивон) с надписью на иврите: «Чудо великое случилось там». Бросил Иосиф красивую и богатую (но предавшую память предков) любовницу и вернулся с игрушкой к родному огороду.

Отказался от карьеры, потом — от любви. И ради чего? Откуда у сторожа из местечка Козелец такая самоотверженная преданность полузабытой культуре собственного народа? Слово «патриотизм» здесь неуместно, речь ведь не о стране, а именно о народе. Слово «национализм» приобрело слишком много сомнительных коннотаций, так что оставим так, как есть: преданность народу, преданность его культурной традиции. Иосиф не вождь сионистского движения, не политик, не диссидент, не раввин, он настоящий «маленький человек». Такой же «маленький человек», отставной танкист, потом грузчик, гардеробщик Иона Ибшман, отказался от брака с любимой и богатой невестой. Всего-то не согласился на небольшую операцию, да еще и обиделся:

«Настоящий еврей! А я что, подделочный? <…> Спасибо, конечно, но я обойдусь как есть. Без обрезания».

Нелепая, странная и не слишком счастливая жизнь героев Маргариты Хемлин (в промежутке между холокостом и Чернобылем) смотрится едва ли не счастливой Аркадией рядом с трагической историей пенсионерки Лидии Петровны из рассказа Евгения Каминского «Неподъемная тяжесть жизни» («Нева», 2008, № 2). Современный Петербург, населенный людьми, как будто сошедшими с полотен Босха или приковылявшими из пьес Василия Сигарева и Анны Кармановой. А может, просто «самозародившихся» в затхлом воздухе питерских коммуналок. Таракан по кличке Голубчик здесь едва ли не самое «человечное» и уж точно единственно близкое Лидии Петровне существо. Мир инфернальный, где борьба за существование, казалось бы, не оставляет для духовной жизни ни времени, ни сил, ни денег. Но, подобно христианским пилигримам, пешком отправлявшимся в Святую землю, или мусульманам, со­бравшимся совершить хадж, тяжелобольная немолодая женщина отправляется в Комарово к святыням русской культуры: «До кладбища Лидия Петровна никогда не доходила: не хватало силенок. Но она знала, что там покоится сама Анна Ахматова, и это знание наполняло дорогу Лидии Петровны примерно таким же волнующим содержанием, как если бы она, дойдя до погоста, минут десять постояла бы у надгробия отечественного гения в почетном карауле».

Андрей Немзер в доброжелательной рецензии на повести Маргариты Хемлин сравнивает ее героев с героями Василия Шукшина, Фазиля Искандера, Бориса Можаева. Он ставит под вопрос сами понятия «странные люди», «чудаки» и даже «чудики»: «Странна, невероятна, фантастична жизнь, которой обеспечил всех их (и много кого еще) русский XX век». А «странность» их, причем не индивидуальная, а родовая, общечеловеческая, — в способности не оскотиниться, не подчиниться «императивам истории», остаться людьми. Возможно, так оно и есть, но человеческая жизнь проходит не только в постоянной борьбе с обстоятельствами, в противостоянии мировому злу, чем и кем бы оно ни было представлено, хоть сумасшедшими соседками (у героини Каминского), хоть советской системой (у героев Хемлин).

Жизнь нормального обывателя, по крайней мере в спокойные времена, поглощается именно рутиной размеренного и бессмысленного существования, как у героев Романа Сенчина, людей внешне благополучных, небедных. Но и в рутине есть своя поэзия.

Начало рассказа Евгения Гришковца «80 километров от города» сводится к хорошо знакомой формулировке: «идиотизм деревенской жизни». Некрасивая и небогатая деревушка где-то на юге Западной Сибири. Жители пьянствуют, некормленая и недоеная скотина гибнет, пока хозяева отмечают Новый год. Единственный непьющий мужик оказался нравственным уродом: не может пройти мимо животного, будь то собака, поросенок или теленок, не пнув его хорошенько под брюхо. Но постепенно читатель, вслед за автором, внимательнее вглядывается в людей и начинает все лучше различать живые лица.

И остатки общинного коллективизма еще живы: в лесу потерялся ребенок, и вся деревня, как полк под ружье, поднимается на поиски. Всем миром не дают умереть с голоду семейству алкоголика Хайрулина: «А как же иначе <...> не помирать же им. Люди же кругом». Здесь же бандит Шульга, убийца и садист, но неподалеку живет добрый дядя Гена, а тетя Ада собирает со всей округи собак и кошек. Живет в грязи, зато всегда окруженная преданными хвостатыми друзьями. Самобытный мир, еще не ушедший в небытие, не ставший достоянием историков и краеведов. А по мнению автора, едва ли не вечный, несокрушимый.

Гришковец не подстраивается под своих героев, не заигрывает с «народом». Его взгляд все-таки сторонний. Но это доброжелательный и непредвзятый взгляд и доброжелательный интерес к другому, невозможному для автора стереотипу поведения, образу мыслей, способу существования. Герой Гришковца избавляется от интеллигентского комплекса неполноценности и от чувства вины перед «страдающим братом»: «Михалыч <…> раз и навсегда разрушил благоговейное и поэтическое мое отношение к тяжелому физическому труду». Но, что принципиально важно, не становится суровым и высокомерным критиком, обличителем чужих и непонятных ему порядков. Не осуждает и не поучает. Ну не хочет Михалыч надрываться, даже провести несложные замеры (чтобы шифер отрезать поровнее) не хочет, а денег ему хватает, довольствуется малым. Его право! Герой Гришковца пытается иронизировать, но Михалыч иронии не слышит. Он мудрее, он знает больше, он, в отличие от юного и еще не повидавшего заграницы героя, объездил всю Германию, видел, как трудятся немцы: «Нам бы немцы за такую нашу работу руки бы поотрывали <…>. Там же кругом все красиво, чистенько. Я бы тоже так смог. <…> Только не надо тут этого. Лучше, чем как надо, не надо». Ну не надо так не надо, ему виднее, не городскому интеллигенту, недавно взявшему в руки топор и молоток, его поучать. И Гришковец не поучает.

Герой Гришковца — ровня Михалычу, Гере, Клавдии Владимировне. Ну занимается другим делом, зарабатывает побольше, но, в сущности, ничем не лучше и ничем не хуже. Банальные мысли звучат как откровение в наши дни, когда и серьезные писатели (Людмила Улицкая), и массовые (Дарья Донцова), и гламурные/антигламурные (Оксана Робски, Сергей Минаев) похоронили равенство как выдумку идеалистов, как пережиток эпохи Просвещения. Просто, без пафоса, без гневных филиппик, без интеллигентского раскаяния Гришковец возвращает нас к великой идее равенства.

Своим успехом, сначала театральным, а затем и литературным, Евгений Гришковец обязан не в последнюю очередь и правильно избранной авторской позиции: не философ, не писатель, не исследователь, а такой, как все, «маленький человек». «Ведь в каждом из нас живет „маленький человек”, у которого еще душа болит», — писал Дмитрий Бавильский. Наверное, он прав.

Покрытая паутиной и двухвековой пылью «Бедная Лиза» снова актуальна. Писатель опять доказывает неопровержимую, но в свое время надоевшую, а потому и подзабытую истину: «маленький человек» сложен, интересен, как и всякий прочий. Вот живете вы в обыкновенном многоквартирном доме в спальном районе большого нестоличного города и совершенно случайно узнаете, что ваш сосед, обыкновеннейший, ничем не примечательный человек, еще недавно служил в разведке, а потому знает карту мира лучше своего огорода. Все столицы земного шара и все натовские базы может перечислить, даже по­­мнит имена президентов, премьер-министров и королей. К чему эти знания, из разведки его давно уволили за пьянку. Но не позабыл почему-то. Случай, лишь на первый взгляд странный, открывает герою Евгения Гришковца ту самую банальную позабытую истину: «А моему соседу Герману я очень признателен за то, что я навсегда ощутил и теперь живу с ощущением и твердым знанием того, что там, за этими стандартными окнами, за рядами этих одинаковых рам, всегда есть неведомый объем и чья-то жизнь… Жизнь неведомая…» [14]

59
{"b":"314835","o":1}