В нашем доме долго ржали как безумные. Сидели в обнимку с этой печкой и гоготали. Потом пошли и насрали две огроменные кучи.
Из этого отделения я ушел. Шишигин тоже. Тем же утром он пошел к ротному, сказал, что посылает все на хрен и пусть его переводят куда хотят, но в отделении Короля он больше не останется. Ротный вернул его на родную “шишигу”: Шишигин — это не фамилия, кликуха. Я встречал его потом еще несколько раз.
Молодой загнил окончательно. Последний раз я видел его, когда он ковылял по снегу в своей тапочке в санбат — Король пинками уже погнал его к медикам, — а гной по ноге стекал сгустками. В роту он больше не вернулся.
Короля перевели на бортовой “ЗИЛ”, от ненавистной ему должности “комода” он все же избавился. Я с трудом переносил его, когда встречал. Все вспоминалось, как он привязал гранату к кошке и выкинул ее в окно: “Задолбала мяукать, сука…”
Что со Славкой, не помню.
Когда мы виделись, об этой ночи не разговаривали.
Все равно они нас убили.
Просто “муха” не сработала.
РУССКИЙ
Из подъезда навстречу выходят двое. Русские. Старуха и дед с кривой ногой.
— Ребята! — кричит дед и падает на колени. Кривая нога ему мешает.
Я не знаю как передать его дальнейшие движения: идет на коленях, ползет, волочится по снегу — в общем, перебирается в нашу сторону, вытянув вперед руки, и не переставая кричит:
— Ребята! Русские! Родные! Пришли! Ребята!
Больше дед ничего сказать не может. Подползает к нам и начинает всех подряд обнимать за ноги, тыкается в штанины лицом, словно собачка или ребенок, который нашел своих родителей.
— Ребята! Пришли, миленькие! Пришли, родимые! Ребята! Не уходите больше! Не уходите! Ребята!
Старуха тоже плачет, она целует всех по очереди, ее слезы холодят кожу.
— Ребята! — кричит дед. — Они каждую ночь приходили! Семь раз выводили меня расстреливать! Они меня пытали! Ребята, не уходите!
Дед ломается в крике напополам, падает в снег и рыдает. Он в полной невменяемости. Это сложно описать, если сам не видел. Человек годами — годами! — жил в постоянном ужасе. В тотальном ожидании расстрела.
В пытках. И теперь все эти годы выплескиваются из него одномоментно.
Концентрация безумия войны.
От меня опять уплывает ощущение реальности. Не может этого быть со мной, москвичом, бакалавром юриспруденции, в европейской стране двадцать первого века. Это кино такое. Хроника Великой Отечественной. Освобождение Освенцима. Хатынь.
Но это не со мной. Не здесь. И не сейчас.
Похоже, все испытывают примерно то же самое. Никто не говорит ни слова. Никто не наклоняется и не поднимает деда. Мы тупо стоим и смотрим, как он кричит под ногами и цепляется за штанины. Это не человек — сгусток страха и истерии.
В такие секунды очень остро осознаешь свою собственную… уязвимость, что ли. В общем, понимаешь, что ты не центр Вселенной. То есть ты это понимал и раньше, а теперь ты это ощущаешь. Ощущаешь каждым атомом своего мочевого пузыря. Превратить в животное можно любого, вопрос лишь времени и желания, и ты, оказывается, ни хрена не исключение. Калибр пять сорок пять — это так слабо. Ни в коем случае не попадать в плен.
— Ребята! Русские! Родные! Не уходите больше!
— Мы не уйдем, отец, — говорит Игорь. Он берет его за плечи и пытается поднять, но старик уже не может стоять. У него больше нет сил — не физических, моральных. Человек ушел из его тела, а на его место пришел инстинкт: увидел людей — стань меньше, не вздумай стоять прямо.
— Не отец я вам, ребята! — кричит он. — Мне двадцать семь лет всего! Двадцать семь!
Этому деду двадцать семь лет...
Мы остаемся с ним недолго, всего несколько минут. Он рассказывает, что выжил только потому, что большим осколком раздробило колено, оно срослось криво и он почти перестал ходить самостоятельно. Поэтому боевики не брали его, как мусор, на рытье траншей и не расстреляли. Старуха — его мать. Хотя выглядят они почти одинаково. Что едят и чем живут вообще, он и сам не знает.
Самое паскудное, что с нашим приходом в жизни этого человека не изменится ничего. Мы сейчас уйдем. И все. Солдаты в ста метрах справа, в ста метрах слева, в ста метрах спереди и в ста метрах сзади, но его подвал все равно принадлежит бородатым отморозкам. Наш взвод обозначает линию фронта только в его голове, и тыла как не было, так и нет. И этой ночью они опять придут, наверное.
Не знаю, что с ним стало. Выжил он, или его добили. И если выжил, то сколько прожил после нас.
Мне кажется, что все равно — недолго.
ИГОРЬ
Когда мы познакомились, было раннее-раннее невыспавшееся зимнее утро. Под ногами хрустел снег, резкий морозный воздух коробил ноздри, яркие в ночи фонарные лампы резали опухшие после вчерашних проводов глаза. Я подошел к нему, услышав, как он спрашивает у прохожего дорогу к военкомату.
— В Чечню?
— Да. Ты тоже? Ну, давай тогда знакомиться, что ли, земеля. — Он протянул руку. — Игорь.
У него явно были татарские корни. Треугольное широкое лицо. Мощные скулы. Узковатые глаза. Роста выше среднего, но приземистый. Короткие ноги были очень кривые — его запросто можно было представить держащим под уздцы низкорослую монгольскую лошадь около юрты.
Глядя на него, сами собой слышались гиканье кочевых орд и запах зимней степи; чувствовался вкус свободы. Наверное, так и выглядели скифы.
При этом Игорь был совершенно рыжий.
Всю дорогу, пока нас на “Газели” везли из московского военкомата в часть, Игорь без умолку тараторил, рассказывая о своей жизни, то и дело доставая из внутреннего кармана куртки фотографию дочери и к месту и не к месту показывая ее то мне, то водителю, то сопровождавшему нас офицеру: “Смотри, майор, это моя дочка!” В небольшой сумке, которая была у него с собой, помимо всевозможного солдатского добра, оказалось еще и несколько чекушек, которые он одну за одной извлекал на свет божий, постоянно приговаривая при этом: “Ну, что, пехота, выпьем?”
В Чечне мы виделись урывками. Он попал в девятую роту, меня же начальник штаба взял к себе связистом, и я мотался с ним по батальону. Но когда мы приезжали в “девятку”, я всегда искал зему. Нас, москвичей, в полку вообще было трое, и Игореха значил для меня очень много.
По-настоящему нам довелось встретиться лишь под Алхан-Юртом, куда нас в спешном порядке перебросили на помощь вэвэшникам, заблокировавшим боевиков.
Мы сидели под дождем в болоте, без еды, без воды, продрогшие до костей, проклиная все и вся на свете. Единственной пищей был мерзлый боярышник, который рос в изобилии на этих болотных кочках, и мы паслись, как лоси, губами обрывая сладкие промороженные ягоды, чувствуя, как заполняется сосущая пустота в желудке. Мы с Игорем лежали в двух соседних ямках, которые громко именовали позициями, и, чтобы забить голод, без перерыва смолили вонючую “Приму”. И он, как и по дороге в часть, постоянно тараторил — в тему и не в тему, опять показывал фотографию дочки, материл войну, чехов и комбата, засунувшего нас в эту задницу.
А потом как-то внезапно начался обстрел со стороны соседей, и мы сначала ничего не поняли, думали, свои дурака валяют, и, стоя в полный рост, орали им, чтобы они прекратили, пока никого не ранило. Но обстрел усилился, начали рваться гранаты, мы попадали, и я уже кричал Игорю, чтобы он отходил, а он кричал, чтобы отходил я. И когда мы вышли из-под огня и добрались до своих, нас вдруг разобрал смех. Мы сидели, привалившись спиной к плетеной изгороди, положив автоматы на колени, пили из бидона воду, сплевывали хрустевших на зубах мальков, а смех прорывался сквозь глотки, и мы никак не могли успокоиться — ржали, как безумные. Я толкал его локтем в бок и хохотал, а он смотрел на меня и хохотал тоже.