Пятый курс: диплом, госэкзамен, распределение. Но тут возникла новая проблема. Когда-то на третьем курсе меня направили работать внештатным инструктором Василеостровского райкома комсомола. Я, как представитель райкома, присутствовала на комсомольских собраниях в вузах и техникумах, иногда разбиралась в мелких конфликтных ситуациях, редко, но были случаи исключения из комсомола. И мне предложили остаться работать в Ленинграде в том же райкоме, обещали жилье в виде отдельной комнаты в приличной квартире. Я написала домой, и мне от отца пришло негодующее письмо с требованием, чтобы я немедленно от этого предложения отказалась. “Ты, — писал он, — по своей неопытности на каком-либо пустяке ошибешься, и моя судьба тебе гарантирована”. Это была уже весна 1953 года, но радикальных перемен в поведении наших властей еще не чувствовалось. Как и все выпускники, я очень хотела остаться работать в Ленинграде, у меня даже в паспорте по ошибке была проставлена постоянная прописка, но от судьбы не убежишь.
Учеба в университете кончилась. Все значение этого события мы тогда по молодости не понимали. Собрали вещи, разъехались домой, и к августу нам надо было быть в Москве: в Министерстве среднего машиностроения следовало получать направления на работу. Прибыли в Москву, встретились своей четверкой у здания министерства, вошли внутрь, там нас провели в большой кабинет. Задали несколько ничего не значащих вопросов и у каждого персонально спросили, согласен ли он ехать на Урал. А мне, видимо, как самой маленькой и худой, предложили работать в Москве. Я, во-первых, растерялась — я этого совершенно не ожидала, и, во-вторых, эта глупая солидарность… Я отказалась. А ведь судьба и жизнь могли бы быть совсем иными…
Приехали в Сунгуль. Нас, как и в ленинградском общежитии, поместили в комнату на четырех, мы поставили там чемоданы и пошли осмотреться. Огромное голубое зеркало — озеро Сунгуль. К зеркалу склоняются где-то ивовые деревья, где-то огромные каменные глыбы, поодаль поднимаются покатые Уральские горы — и тишина. Тишина такая, что кажется, ты находишься на какой-то иной планете — прекрасной и удивительной. Было впечатление, что одна жизнь — а у меня, если вспомнить довоенные годы и войну, вторая жизнь, — закончилась и началась совершенно новая, в совершенно новом мире.
Попробовали воду — теплая, быстро разделись — и купаться. Было настолько радостно и приятно, что мы разрушили всю эту тишину: ныряли, кувыркались в воде, бросали друг друга вниз головой и так визжали и смеялись, что казалось, смех доходил высоко к Уральским горам.
Наутро к девяти явились на объект. Большое красивое здание, внутри химические лаборатории, стеклодувная мастерская и другие характерные для научных учреждений помещения. Разговор с директором НИИ — кто чем хочет заняться. Есть такие возможности — полярография, затем еще и еще и, наконец, ОТК. Мои подружки поразумнее пошли в область исследований, а я сразу в дело — в ОТК. Задача состояла в измерении количества и определении качества выделяемых радиоизотопов и их отправке заказчикам. Одним из заказчиков был работающий в этом же институте выдающийся биолог Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский. Для него, как и для всех других, я должна была готовить растворы определенных изотопов определенной концентрации.
Удивительно, но в общество прибывших в Сунгуль молодых специалистов Николай Владимирович вошел так быстро и так естественно, как будто мы только вчера с ним разговаривали и что-то обсуждали. Бесконечные разговоры о биологии, литературе и живописи поднимали меня лично чуть выше, чем я представляла сама себя. Он же жадно искал среди нас человека хоть чуть-чуть равного ему по уму и эрудиции и, конечно, не находил, а если замечал нетривиальность суждения, радовался, светлел лицом. Мы же все были зашорены марксизмом-ленинизмом и ни-ни куда-нибудь в сторону.
О себе рассказывал много, но только из той довоенной поры, когда он дружил с Бором, Эйнштейном и другими мирового значения учеными. Поскольку я готовила ему растворы практически ежедневно, я, может быть, больше других знала о нем, о его жене Лельке (как он ее называл), меньше о сыне Андрее и совсем ничего о старшем сыне, о нем он молчал.
Он входил в мою маленькую комнатку в полуподвале как нечто большее, чем человек. С большой головой, широким лицом, с чуть отвислой нижней губой, всегда одинаково ровно приветливый и так естественно начинал разговор на совсем не биологическую тему. Это он называл простым русским словом — треп. Я, прочитав через много лет повесть Даниила Гранина, согласна с каждой его строчкой. Но тогда, в Сунгуле, я многое узнавала сама от него или от тех, кто ему был близок. Знала, например, но почему-то под большим секретом, что его старший сын состоял в антифашистской организации, был арестован гестапо, и отцу предложили работать над проблемой стерилизации славянских народов, от чего Н. В. отказался, и сына расстреляли.
Удивительная деталь, может, о ней и не стоит писать, но все же напишу. В отсутствие жены Николай Владимирович иногда, задумчиво глядя в окошко и что-то вспоминая, вдруг говорил как бы сам себе: “Лелька баба и потому дура”. Но в присутствии же супруги он становился совершенно другим человеком — бесконечно виноватым, забитым мужиком с поникшей головой. Видимо, простить гибель старшего сына он сам себе не мог, а поступить иначе он тоже не мог, но искупить свою вину перед женой ничем и никогда теперь уже было невозможно. Но, пообщавшись с ним, я и тогда, и теперь уверена, что по своей натуре, характеру и взглядам на жизнь, повторись такая ситуация, он поступил бы так же, как поступил тогда. Иногда в ожидании, когда я приготовлю нужной концентрации раствор, он садился в кресло и как бы сам себе с какой-то неземной вековой усталостью говорил то, что я запомнила сразу и на всю жизнь:
За этот ад,
За этот бред
Пошли мне сад
На склоне лет.
Я только от него узнала, чье это четверостишье, раньше о Марине Цветаевой я никакого представления не имела, как и вся советская молодежь.
Я знала, что после освобождения Берлина его забрали и увезли куда-то в лагерь в Сибирь, где он от голода и побоев уже умирал. Но тогдашние руководители ядерной промышленности стали разыскивать его как ученого, знание и опыт которого может пригодиться при решении многих радиационно-биологических проблем. Где он — никто не знал. Наконец его нашли и везли поездом из Сибири в Москву, уже без сознания. Могучий организм Н. В. выдержал, но потери были большие. В частности, от побоев он потерял периферическое зрение совсем и в значительной степени общее зрение тоже. Когда он говорил с собеседником, стоящим рядом с ним, он всем могучим корпусом поворачивался к нему, что было как-то неожиданно и даже страшновато. Всю научную литературу для него читала Елена Александровна. Трудно даже представить, сколько на это уходило времени.
Николай Владимирович при нас никаких разговоров о женщинах не вел ни в какой форме. И еще один удивительный факт. Николай Владимирович сдружился с нашим стеклодувом — маленького роста, горбатеньким уральским парнишкой. Почти каждое утро можно было видеть их, стоявших у окна стеклодувной и о чем-то спокойно разговаривавших. Для меня до сих пор остается загадкой, что их сближало, о чем они говорили.
Поскольку в Сунгул приехало в 1953 году много молодежи, сразу же организовали художественную самодеятельность, и мы собирались очень часто на репетиции, хотя на самом деле просто было приятно попеть под баян. Соберемся — и ну затянем совсем не то, что нужно готовить к концерту. Любил приходить на такие репетиции и Николай Владимирович. Он садился всегда в уголок зала и слушал молча, долго. Самая его любимая песня была: “Дывлюсь я на нэбо тай думку гадаю — чому ж я нэ сокил, чому нэ литаю”, и он часто просил ее спеть еще раз. Сам он никогда не подключался к пению, хотя на работе иногда мурлыкал мелодию песни “Соловей мой, соловейко, птица малая лесная… У тебя ль, у малой птицы, незаменные три песни”.