Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Когда Ра, оказавшись в Германии, прислал мне по просьбе мамы посылку с отрезами немецкого материала на платье и костюмчик и совершенно не по размеру пальто, я спросила у соседки по квартире — не знает ли она кого-нибудь, кто шьет. Она взялась шить сама. Сшила мне великолепное платье, костюм, совершенно переделала пальто и… ни за что не хотела брать денег. Так и не взяла, сказав странную фразу: “Это тебе за то, что ты у нас живешь”. Послеблокадные ленинградцы даже в 1948 году жили блокадной жизнью. Я видела эту просторную кухню в конце коридора в нашей квартире: в ней стояли три стола с какими-то ненужными предметами. А все готовилось, стиралось и мылось только в комнатах. И появление у них кавказской девчонки с ее громким голосом и довольно смелым отношением к жизни воспринималось ими как появление человека из какого-то другого, им неведомого мира, в который они, видимо, хотели, но боялись вернуться.

Жизнь и учеба налаживались, питалась я хорошо, не сравнить с 1937 — 1938 годами, была одета, все, что преподавали, понимала. Хорошо сдала зимнюю сессию, меня избрали в комитет комсомола нашего курса, и когда меня кто-то искал, говорили: да вот та маленькая, которая всегда смеется.

Успешно сдав и весеннюю сессию, я приехала на Змейку, а к сентябрю вернулась в Ленинград. Общежития по-прежнему нет. Мы с еще одной однокурсницей после длительного поиска квартиры отчаялись и решили жить в химической аудитории. Принесли тихонько свои чемоданы, поставили их в пустой шкаф на самом верху аудитории и вечерами (двери не закрывались) проникали в аудиторию, на самой верхотуре стелили свои пальто и ложились спать. Утром вставали, шли умываться, а завтракали уже после первой пары тут же на факультете в буфете. По окончании лекций обедали и потом до вечера гуляли и снова украдкой пробирались в аудиторию. Так прожили около месяца. О нашем положении знал только секретарь комсомольской организации факультета, Леша Морачевский, ныне академик. Он нам просто сочувствовал, но сделать ничего не мог и, жалея нас, молчал, не выдавал. В конце концов нас обнаружили. Было комсомольское собрание, на котором одни нас осуждали, другие жалели и требовали поселить нас в общежитие. На собрании заставили кого-нибудь из нас все рассказать и раскаяться. И я, нервничая, сказала, что мы оказались брошенными и “только Леша Морачевский помогал нам спать”. Хохот стоял невообразимый. Но дело с места не сдвигалось.

Ночевать было негде, спали сидя на Московском вокзале. И в отчаянии я поехала в Ленинградский обком партии. Меня по студенческому пропустили к секретарю. Я вошла в огромный кабинет, длинный, красной скатертью накрытый стол тянулся через весь кабинет, и сам хозяин был где-то далеко-далеко, чтобы посетитель понимал, кто он и кто хозяин кабинета. Я с кавказской наглостью стала на высоких тонах объяснять ему, что я поступала с медалью, хорошо кончила две сессии, уже год жила на квартире и больше у родителей нет средств оплачивать мое жилье. Он слушал спокойно, записал фамилию и просил не волноваться — он примет меры. Буквально на второй день меня вызвали к ректору ЛГУ, и тот начал меня ругать — зачем я так некорректно вела себя в обкоме. Слово “некорректно” я раньше вообще не знала, но это уже не имело значения — и мне, и моей однокурснице, которая, кстати, ни за что не хотела ехать со мной в обком — боялась, нам обеим дали направление в общежитие.

Комната на шестнадцать коек. Стоит гул почти как на вокзале. Но зато своя койка, и ты на ней и вообще в комнате полный хозяин. Девочек, которые не выключали свет, ночью занимались, мы быстро выпроводили в читальный зал на втором этаже — там и зубрите. И после этого меня сразу же избрали старостой комнаты. Это был самый спокойный и самый продуктивный период моей учебы.

А погубила меня моя же собственная, с патриотическим окрасом, глупость. На факультете после второго курса собирали отряды для строительства в сельской местности малых электростанций. Я, конечно, туда записалась, и сразу после сессии нас собрали и увезли в отдаленный район Ленинградской области в глухую, заброшенную деревню. Надо было отвести рукав от одной речушки к большой речке и на крутом берегу этой речки построить маленькую сельскую электростанцию. Наша задача — прорыть этот рукав. Жили в каких-то бараках, умывались в ручейке, ели за открытым столом и с лопатами шли рыть канаву, довольно глубокую.

Бедные ленинградские девочки, они никогда не держали в руках обычной лопаты, а тут лопата совковая. Ее надо набирать до половины и швырнуть рывком в нужное направление, а они набирали ее полной, с огромным трудом подымали до верху и в бессилии клали землю на бугор. Да и ребята работали так же. А бригадир, хоть и наш сокурсник, был очень чванливый, и только тогда, когда он на день куда-то отлучился, я их всех попросила освоить другой метод копки, и им стало намного легче. Облегчала им жизнь и другим способом. Усталые и замученные, к обеду строимся и идем к столовой, бригадир кричит: “Запевай!” И я запевала: “Слушай, рабочий, война началася, бросай свое дело, в поход собирайся” — и дальше всем отрядом: “Смело мы в бой пойдем за власть Советов и как один умрем в борьбе за это”.

Все время было сыро, обувь не просыхала, и этот никому не нужный героизм сказался позже. Это тем более обидно, что уже на второй год никто не поехал достраивать то, что мы начали, и все было брошено.

На третьем курсе все началось нормально, но однажды утром, уже в конце октября, мы быстро шли по набережной Тучкова в главное здание на лекции по кристаллографии. Был холодный, сырой и пронзительный ветер, на лекции у меня вдруг закружилась голова, все пошло кругами, я едва дошла до общежития и слегла. Подниму голову — все кружится, а ночью спать перестала совсем. Через несколько дней притащилась в нашу университетскую поликлинику. Там престарелые профессора с палочками, очень худые и больные старые женщины, и я, молодая студентка. Сорокалетний здоровый врач осмотрел меня, особое внимание уделив моей груди, я тогда даже не понимала — зачем, потом догадалась, что он просто мерзавец. Назначил внутривенный укол магнезии, и когда сестра ввела магнезию, у меня пульс поднялся до ста девяноста, она перепугалась, позвала этого мерзавца, они сделали еще какой-то укол, и все стихло. Потом сестра мне сквозь слезы сказала: “Не ходи ты больше сюда”.

И тут начались мои муки — головная боль и бессонница. Мне многие говорили: “Клара, кто-то тебя подменил. Ты совсем другая”. А я приходила с лекций, не раздеваясь, ложилась под покрывало, закрывала глаза и не находила выхода из этой тупиковой ситуации. Зимнюю сессию сдала все предметы на четверки, а вот с органикой не получилось. Я ответила на билет, на все дополнительные вопросы, и вдруг преподавательница говорит: “Ставлю тройку. Вам попался слишком легкий билет”. И в первый раз я осталась без стипендии, на те сто рублей, что мне присылали родители. О болезни и о тройке я домой не писала. Опять села на черный хлеб, маргарин, подушечки и борщ в столовой без хлеба. Мы жили в комнате вчетвером, болезнь постепенно отступала, но так медленно, что иногда я была на краю самоубийства. Кругом лекции, волейбол во дворе, вечерние загулы, разговоры о мальчиках, а я лежу от лекций до лекций.

На четвертом курсе отбирали студентов на спецфак по радиохимии, и, несмотря на мое нездоровье (врачи никакой патологии не находили), меня тоже зачислили. Вот тут вопрос — как же меня могли взять на спецфак, если отец мой был репрессирован и мы дважды были на оккупированной территории. Дело в том, что, когда отец из армии вернулся в Минеральные Воды, он пошел по старой памяти в НКВД отмечаться. Там ему сказали: “Выбрось все из головы, ты воевал, уехал из того места, откуда тебя брали, ну кто тебя будет разыскивать. И дети пусть не пишут ни про оккупацию, ни про арест отца”. И мы все так делали, и никто нас не проверял. Даже когда я посылала документы в ЛГУ, в графе о репрессированности родственников и о пребывании на оккупированной территории ставила прочерки. Да и на Урал, если бы знали, меня бы наверняка на работу не направили. Ну а отец вообще поднял голову. Он ведь Харьковский университет не закончил, кинулся в революцию, а вот теперь в свои почти пятьдесят лет решил получить высшее образование и поступил на вечернее отделение Пятигорского пединститута. Кончил его быстро и хорошо и даже на госэкзамене по марксизму выдал преподавателю такую фразу: “А вот Николай Иванович Бухарин был на этот счет другого мнения”. Преподаватель побледнел и замахал руками: “Хватит, хватит, ставлю вам пятерку, идите”.

38
{"b":"314834","o":1}