— Порядок! — проревел Тронголов, уже сильно пьяный. — Теперь — торжественный променад с посещением архитектурного сооружения!
Шунта оттащили от собаки и, все так же под руки, повели в ледяной дом; Альму вели рядом. Она держала себя так, словно ничего не случилось — вероятно, в ее понимании действительно не произошло ничего особенного. Вновь зашипели петарды, к ним прибавилась пальба из настоящего оружия: сучья свадьба, разбойничья избушка. Шунт шел по ковру, освещенный наспех протянутыми гирляндами лампочек. Штаны с исподним оставались спущены, застряли на уровне колен, мешали идти, и он двигался смешной семенящей поступью. Ему казалось, что его изловили и наказали сразу на всех коллатералях, где он побывал, а здесь эти действия приняли символический характер: ему показали, где его настоящее, писательское место от века, где место всем ему подобным — ведь он им был, литератором, и только теперь Шунт начинал постигать, насколько талантливым. Он мог написать… он черт знает что мог написать. Он даже знал теперь, о чем напишет.
Он думал, что проходил через дом целую вечность; в окна то и дело просовывались пьяные рожи и надували щеки или пучили глаза, оскаливали пасти; все это были знакомые Альмы, она всех их знала и отвечала доброжелательными взглядами. Это была на удивление добродушная псина. Шествие, однако, закончилось очень быстро, и на выходе Шунт уже ни для кого не представлял интереса. О нем забыли, разве что Тронголов как ни в чем не бывало подошел, обнял за плечи и предложил выпить на брудершафт. Казалось, что он не только позабыл о своих недавних угрозах со стрельбой — их и не было вовсе. Шунт не стал отказываться — почему бы и нет? Потом его бросил и Тронголов, вокруг ледяного дома началась какая-то новая забава. Оставшийся в одиночестве Шунт побрел во дворец; прислуга взирала на него бесстрастно, хотя ему хотелось думать, что с затаенным сочувствием. Но тут же он вспомнил, как командовал этими людьми, и понял, что на сочувствие рассчитывать не приходится.
Штатный халдей, загримированный под лакея образца восемнадцатого столетия, подошел и спросил, не желает ли господин историограф откушать, пока еще все горячее, с мороза-то; Шунт отказался откушать и прошел к себе. Сел, но тут же спохватился, вскочил и бросился в ванную, где долго отмывался, зная, что не отмоется.
Вернувшись в кабинет, он стянул парик, положил перед собой, разгладил, перебрал волоски. Все оказалось напрасным, все было зря. Он посмотрел в зеркало: ему ответил унылым взглядом умудренный душегуб, располневший старик с умным и грустным лицом.
Шунт прикидывал: хватит ли ему дней, чтобы написать Настоящую Вещь, — теперь он был вполне готов взяться за это дело. В компании с Тронголовым любой век недолог, но с этим ничего не поделаешь, тут уж как повезет. Хватит ли ему сил, отмеренных Свириду Водыханову? Не стоит загадывать, подумал Шунт. Надо писать. Надо петь среди чумного мора, как пела пушкинская Мери. Настоящая Вещь — она уже готова, осталось только перенести ее на бумагу.
Он вынул лист и от руки вывел имя автора: Свирид Водыханов.
Он не боялся ограничиться одним рукописным экземпляром: никто не прочтет.
Священная война
Щиголь Лариса родилась во время Великой Отечественной войны в иркутской эвакуации. Большую часть жизни прожила в Киеве. По образованию финансист. Публиковалась во многих российских и зарубежных периодических изданиях. Соредактор журнала “Зарубежные записки”. С 1997 года живет в Германии. В “Новом мире” печатается впервые.
Вместо баллады
При попытке туда пробиться
Непроглядный туман клубится,
Затаился в кустах убийца,
Ночь ненастна, и жизнь подла...
Представляемый без нажима,
Едет князь и его дружина,
А сюжет и его пружина
Приторочены у седла.
И когда она развернется,
Светлый князь домой не вернется,
И вдова в терему качнется,
Белы ручки вскинет горбе
И лишь год или два, не доле,
Погорюет о тяжкой доле,
Подчинится Господней воле
И угаснет в монастыре.
У грядущего обелиска
Грязь и темень, и конным склизко —
Кто внесет их посмертно в списки
И поставит в законный ряд?
Что за тайны столетья спрячут?
Кто там плачет? А кто не плачет...
А слова ничего не значат —
Их нечаянно говорят...
* *
  *
И затем, что печальные эти места
И не жили, а так — ожидали Христа,
И затем, что в пургу там не видно ни зги —
И глаза залепляет, и пудрит мозги,
И затем, что вообще предстоять пред судьбой
Одному потрудней, чем гуртом и гурьбой,
Там гуляют метели, пурга и мороз,
Завивая клубки наподобие роз.
...И шагает братишка-матрос впереди —
Пулеметные ленты крестом на груди.
* *
  *
Вот я смирилась с гладью да тишью —
Жить мне в запечье серенькой мышью,
Мышью запечной, мышью подпольной,
И не свободной, и не невольной.
Не по размеру это запечье —
Вон как, к примеру, ноют предплечья:
Если б имела крепкую веру,
Дали б мне, может, щель по размеру.
Господи Боже! Господи Боже!
Надо и мышью, видимо, тоже,
Кошкой и мышкой, львицей и ланью —
Всё под Твоею мудрою дланью.
* *
  *
Памяти родителей.
Счастливый год сороковой
Шумел зеленою листвой,
Тогда был папа молодой
И мама — молода,
И пахло ветром и водой,
И небом, и простой едой,
А вот вселенскою бедой
Не пахла жизнь тогда.
Когда двоим по двадцать лет
И он ведет мотоциклет,
А за спиной — почти балет! —
Верхом сидит она,
И думать, видимо, не след
О том, что жизнь одна.
Они гуляли при луне,
Они мечтали обо мне,
И плавали в пруду,
И были счастливы вполне
В своей немыслимой стране
В сороковом году.
Они учились на врачей,
Ходили слушать скрипачей,
Их пафос сталинских речей
Пьянил сильней вина,
И после лекций, все в мелу,
Они встречались на углу,
А за углом ждала она,
Священная война.
* *
  *
Ну вот и потерян ключик —
А ты был еще из лучших,
Из тех, как учили детку,
С кем можно пойти в разведку.
Что ж делать, раз нам обоим
Досталась разведка боем,
Где раненых не спасают
И даже своих бросают.
Но, помня, как мы летели,
Как пело в душе и теле
Прекрасное чувство связи,
Я доползла восвояси.
Все мы просим у Бога
Счастья, хотя б немного,
И даже не замечаем,
Что часто и получаем.
* *