В зябком поезде ночном,
На полу огромной кучей
Он лежит, забывшись сном.
Он лежит вонючей грудой,
Серой грудой без лица.
Каждый шаг его отсюда
Я-то вижу до конца.
Там, где желтый снег соленый
У собачьего пруда, —
Там он ляжет, безымённый,
Как река или звезда.
Ляжет он, раскинув руки,
На спину или живот,
Странные услышит звуки,
Удивится и умрет.
Он бы сам не звал судьбою
Свой случайный, смутный путь.
И когда над ним с трубою
Наклонится кто-нибудь,
То, свое услышав имя
В длинном перечне имен,
Головы он не поднимет,
Словно это не о нем.
Звезды вспыхнут и погаснут,
Солнце выгнется в дугу,
Будет он лежать, безгласный,
Безымённый, на снегу.
* *
  *
С. К.
Всякий брошенный дом достается природе:
Крысам в подполе, серым кротам в огороде,
И жучкам в почерневшей, трухлявой доске,
И светящимся дивным грибам в уголке.
Там усталые птицы перо оправляют,
И собаки роскошные свадьбы справляют,
И все выше ползет по крыльцу мурава,
И под крышей кричит, пролетая, сова.
Вы же видите сами, что вам остается:
Только лампочка под потолком не сдается,
Как прозрачная груша на ветке гнилой,
Как живое присутствие славы былой.
Впрочем, вы не меня вопрошайте об этом:
Я сама стала влагой, и сушью, и светом,
Я сама превратилась и в землю, и в зной,
И малина победно трубит надо мной.
* *
  *
Смерть? Чего я не видела в ней?
С молодой и восторженной Валей
Мы гуляли меж серых камней
И на них имена узнавали.
Там река моя Сетунь текла;
У кладбища в любую погоду
Синий селезень кутал крыла
В тепловатую мертвую воду.
И пускай там, где эти места,
Граду каменну быть и железну,
Я, кормившая уток с моста,
Никогда не умру, не исчезну.
Страна Бомжария
Донец Екатерина Михайловна родилась и живет в Москве. Прозаик. Окончила Школу-студию при МХАТе и ВГИКе, а также Высшие литературные курсы при Литературном институте им. А. М. Горького. Печаталась в журналах “Знамя”, “Звезда”, “Литературная учеба”, “День и ночь”, “Новый берег” (Дания). В “Новом мире” печатается впервые.
Осенним утром на троллейбусной остановке посреди города сидят двое бомжей. Пьют водку из белых мягких стаканчиков, закусывают батоном и яблоком. Один устроился нога на ногу, из-под брючин — желтые костяшки протезов в летних ботинках. Что-то весело рассказывает приятелю. Оба смеются громко и счастливо.
Мы для них — движущиеся картинки, бесплатное кино.
Костя
Костя — даун. Он круглый год почти каждый день стоит у ворот нашей церкви. Одет чисто, иногда даже модно. Не клянчит, не гнусит, как слезливые бабульки и бомжи рядом с ним. Руку не протягивает — руки у него в карманах.
Прохожу мимо, даю ему десятку. Он неторопливо руку из кармана вынет, чуть сдвинет в мою сторону раскосые китайские глаза, возьмет с достоинством деньги и снова руку — в карман. Всё — молча. Почему-то подавать ему — гораздо большее удовольствие, чем остальным, без умолку благодарствующим.
Раз я видела его в церкви: стоял все так же молча, сняв шапку, перед Иверской, смотрел прямо Ей в глаза…
Ёрш
Последний, восьмой.
Если быстро перебираться из одного вагона в другой, не упуская поезда, то от “Кропоткинской” до “Сокольников” укладываешься аккурат в один состав. В последнее время Ёрш уже даже не бормочет жалостливо — все равно из-за воя поезда ничего не слышно. Просто молча двигается по вагону. Выручка та же, бормочи не бормочи.
Последний, восьмой вагон — “Сокольники”. Приехали. Сюда нам и надо. Ёрш вылезает из вагона, пережидает толпу. Заглядывает в пакет с выручкой: несколько бумажек, остальное — железяки. На полкило потянут. Мало. Охо-хох… Опять Саня вечером трясти-обыскивать будет.
Толпа на станции спадает, Ёрш завязывает пакет узлом, сует во внутренний карман куртки, не спеша ковыляет к лестнице. Тринадцать ступенек. Площадка. Еще десять. Можно отдышаться. Пропускные автоматы — на выход, длинный коридор. Там еще четыре ступеньки. Двери стеклянные, будь они неладны, вертаются туда-сюда, того гляди, по морде вдарят. За ними направо — два раза по восемнадцать ступенек, и вот они — последние двери, самые злющие, ветром так и швыряются. Зато дальше — воля вольная; ветер со стороны парка лесом пахнет, дождем, прелым листом. Ёрш перебирается через лужи, неуклюже балансирует на поребриках — высокие, черти! Вот сейчас подошвы отлепятся, и тогда — прощевайте, новые штаны! На углу у киоска проверяет урну, выуживает пару пивных банок. Аккуратно расплющивает жестянки об асфальт, складывает в заплечный рюкзак, двигается дальше. В конце узкого прохода между домами — церковная ограда, за ней видны голые скрюченные деревья и кусок алтарной стены. Рано еще, народ со службы не идет, часов семь, наверное. И из ребят никого — ни Кости, ни Сайки. Только Пуча и Маха-дурочка толкутся у калитки. Спешить некуда. Мимо Ерша медленно проползают вывески на домах: “Мир кожи и меха”, “Игровые автоматы”, “Салон связи”, “Ювелирный”… И вовсе не потому Ёрш их не читает, что знает наизусть, а просто вывески эти ему — без надобности. Вот сейчас доберется до того бетонного столба, что на другой стороне переулка, аккурат напротив церковной калитки, привалится спиной, оглядится: нет ли где Сани-афганца с его фургоном. И понятно ведь, что нет, рано еще, а все равно каждый раз хочется Ершу, чтобы Саня каким-то чудом приехал пораньше, подошел бы вразвалочку, папироску свою сплюнул и сказал: “Ладно, Ершович, суши весла — чехли пушки, снимаю тебя с вечерней вахты, знаю, что еле стоишь и колени твои огнем адским полыхают, поехали водочку пить да спать ложиться!” Эх-ма…
Ёрш приваливается спиной к холодному столбу и, задрав голову, размашисто крестится на сияющие кресты: “Владыко Небесный! Весь день — на коленях перед тобой, грешник окаянный… Помяни, Господи, в Царствии Твоем рабу Божию Анну, невинно мной во хмелю убиенную, Царствие ей Небесное. Вот так вот. Еще спаси и помилуй, Господи, сидельцев Петра, Фархуддина, Егория и тюремщика их Александра, еще спаси и помилуй мента Михаила, не давшего мне, грешному, в сугробе погибнуть холодной смертью, и доктора Якова Моисеича, и Саню-афганца… и здравие и спасение… Осень эту да зиму дай, Господи, перевалить, весной уже все к теплу покатится… Яко благ и человеколюбец”.
Маха-дурочка радостно загребает воздух красной ручищей: “Давай к нам!”
Ёрш скалится весело, хрипло кричит ей: “Щас! Марафет только наведу и — бегом, моя краля!” Достает из рюкзака моток липкой ленты, проверяет, хорошо ли держатся шерстяные носки на культях голеней, и аккуратно, поверх старого, ослабшего, накручивает новый скотч на толстые подошвы от солдатских сапог, примотанные к коленям.
Мороз забирает
К ночи мороз стал забирать. Пуча проснулась, потому что нос заломило от холода. Пощупала ногу — опять пухнет. И тряпки все намокли, заскорузли. Значит, сочит. Выбралась из картонного логова. Кругом тихо, ветра нет. Разъяснело, и звезды сквозь деревья. Прямо как в настоящем лесу.