– Ты останешься. Мы увидим, кого к нам пришлет император. Я лучше, чем этот господин, знаю, что значит видеть в опасности того, кто нам дороже всего на свете. Сколько тебе лет, девушка?
– Восемнадцать, – ответила Мелисса.
– Восемнадцать? – переспросила матрона, как будто испуганная этим числом, потому что ее умершей дочери было тоже восемнадцать лет. Затем она возвысила голос и продолжала с ободряющей теплотой: – Я сделаю для тебя и для твоих близких все, что от меня зависит. И ты поможешь мне, Церан.
– Если это нужно, то с полною готовностью, которую внушают мое почтение к тебе и восторженное поклонение всему прекрасному. Но вот идут послы. Старший из них – ученый Филострат, сочинения которого ты знаешь; младший – баловень счастья Феокрит, о котором я тебе говорил. Если бы прелесть ее лица сумела очаровать этого всемогущего властителя!
– Церан! – остановила его матрона с серьезным укором в голос. Впрочем, она не слушала извинений сенатора, потому что в эту самую минуту сходил с лестницы навстречу послам ее муж Селевк.
Первым заговорил Феокрит, причем и здесь, несмотря на траурную тогу, которая драпировала его фигуру красивыми складками, он ни одним жестом не заставил забыть в нем прежнего актера и танцовщика.
Когда Селевк представил его своей супруге, Феокрит рассыпался в уверениях, что его высокий повелитель был столь же испуган, сколько огорчен, когда, едва час тому назад, уже одетый для праздника и украшенный венком, узнал, что боги жестоко похитили единственное дитя из дома, от гостеприимства которого он ожидал веселых часов. Цезарь с глубоким прискорбием чувствует, что он по неведению нарушил то спокойствие, которое принадлежит печалующимся по праву. Он, Феокрит, просит их быть уверенными в благоволении к ним властителя мира. Что касается его самого, то он сумеет доложить императору, как великолепно украсили они в честь его свое роскошное жилище. Его высокий властитель с глубоким волнением узнает, что даже мать, лишившаяся своего ребенка и плачущая подобно Ниобее, освободилась от своего окаменения, приковавшего ее к Сипилосу, и приготовилась достойно принять величайшего из всех смертных гостей, сияющая, подобно Юноне, за золотым столом богов.
Веренике удалось сделать над собой усилие и выслушать до конца высокопарные фразы императорского любимца. Каждое слово, изливавшееся так плавно из уст комедианта, отзывалось в ее ушах горькою насмешкою, и его личность была ей до того противна, что она почувствовала себя как бы освобожденною, когда он, обменявшись несколькими словами с хозяином дома, попросил дозволения удалиться, ссылаясь на призывающие его важные дела.
Так и было на самом деле. Он ни за что не уступил бы этих дел никому другому, так как ему нужно было сообщить префекту Тициану, который его оскорбил, что император отрешил его от звания префекта и намерен обсудить возникшее против него обвинение в злоупотреблениях по должности.
Второй посол остался и после того как он отклонил предложение Селевка идти с ним к обеденному столу, и обменялся несколькими словами с Вереникой. Сенатор отвел его в сторону и, поговорив немного с ним, подвел его к Мелиссе, предоставляя ей самой изложить свою просьбу перед знаменитым философом, принадлежавшим к числу самых близких друзей императора.
Затем он вернулся к своей свояченице, которая спросила его, может ли он поручиться за безопасность, поручив попечению придворного, о котором она знает только то, что он умеет писать красивым слогом, эту девушку редкой красоты, находящуюся под ее покровительством, и которую она поэтому намерена охранять.
Этот вопрос, по-видимому, рассмешил сенатора, но под влиянием серьезности Вереники он тотчас изменил свой легкомысленный тон и сознался, что в юности Филострат был бы последним из людей, которым он вверил бы попечение о какой-нибудь девушке: его знаменитые письма довольно показывают, каким пылким и счастливым другом прекрасных женщин был в прежнее время этот остроумный философ и писатель. Но теперь это изменилось. Правда, он и теперь поклоняется женской грации, но ведет порядочную жизнь и сделался самым жарким и серьезным поборником отеческой религии и добродетели. Он принадлежит к ученому кружку Юлии Домны, матери императора, по поручению которой сопровождает Каракаллу, чтобы в случае необходимости сдерживать дикие страсти ее сына.
Разговор, который между тем начала Мелисса с философом, принял странный оборот. Уже при первом обращении к нему слова замерли на ее губах: в посланце цезаря она узнала того римлянина, который вышел к ней из архива в храме Асклепиоса и мог легко подслушать ее молитву.
Филострат, по-видимому, тоже вспомнил об их встрече, потому что его лицо, черты которого представляли такое милое сочетание серьезности с веселостью, просияло, и на его губах играла тонкая улыбка, когда он спросил ее:
– Ошибаюсь я, прекрасная девушка, или же в самом деле великий Асклепиос даровал мне счастье встретить тебя сегодня утром, как теперь, вечером; я обязан этим счастьем божественному цезарю?
Мелисса взглядом указала ему на сенатора и на Веренику, и хотя изумление и страх сомкнули ее губы, но поднятая рука и все ее существо с достаточною ясностью выражали просьбу не выдавать ее.
Философ ее понял и исполнил эту немую мольбу. Ему было приятно иметь общую тайну с этою грациозною девушкой. Ведь он действительно подслушал ее усердную молитву о цезаре. Это в высшей степени возбудило его любопытство. Итак, он шепнул:
– То, что я видел и слышал в храме Асклепиоса, останется тайною между нами. Но что могло побудить тебя так сердечно молиться об императоре? Или он сделал для тебя или для твоих близких что-нибудь хорошее?
Мелисса отрицательно покачала головой, и философ с удвоенным любопытством продолжал:
– Значит, ты принадлежишь к числу тех, для кого достаточно одного взгляда на изображение или фигуру какого-нибудь человека, чтобы Эрос наполнил их сердце любовью?
– Что за мысль! – возразила с жаром Мелисса. – О нет, нет, разумеется, нет!
– Нет? – спросил Филострат с возрастающим изумлением. – В таком случае твоя богатая надеждами юная душа ожидает, что он, подобно Титу, при помощи богов, сделается благодетелем мира?
Мелисса робко взглянула на матрону, все еще разговаривавшую с сенатором, и возразила скороговоркой:
– Его называют убийцей. Но я знаю наверняка, что его терзают муки душевные и телесные, и так как один весьма сведущий человек сказал мне, что из миллионов людей, находящихся под властью цезаря, нет ни одного, кто бы помолился за него, то мне сделалось так больно… Я не могу выразить…
– И поэтому, – прервал ее философ, – тебе показалось похвальным и угодным богам быть первою и единственною личностью, которая добровольно и тайно приносит за него жертву на алтарь божества? Так вот в чем дело. И сказать правду, дитя, тебе нечего стыдиться.
Затем его лицо вдруг омрачилось, и, изменив тон, он строго спросил:
– Ты христианка?
– Нет, – ответила Мелисса решительно, – Мы греки. Как могла бы я принести кровавую жертву великому Асклепиосу, если бы я веровала в Распятого?
– В таком случае, – сказал Филострат, и глаза его ярко заблистали, – в таком случае я от имени богов могу уверить тебя, что твоя молитва и твоя жертва были им угодны и что я сам обязан тебе, благородная девушка, великою радостью. Теперь еще одно: что ты чувствовала, когда оставила храм?
– Мне было легко и радостно на душе, – отвечала девушка, посмотрев на него приветливо и открыто своими большими глазами. – Мне хотелось петь среди улицы, хотя она не была пуста.
– Я это только и хотел узнать, – сказал просиявший Филострат. И между тем как он еще держал ее руку в своей, к ним подошли сенатор и Вереника.
– Успела ли она добиться твоей помощи? – спросил Церан. На что Филострат быстро отвечал:
– Я сделаю для нее все, что могу.
Затем Вереника просила обоих идти с нею в ее комнаты, потому что все, напоминавшее праздник, было ей противно; и уже по пути Мелисса начала рассказывать своему новому другу, что угрожает ее брату.