Будущий герой сначала зарождается в душе народа, а уж потом является на свет, душа народа предугадывает его в скоплении некоего духа, рассеянного в мире, и ждет его прихода. В каждую эпоху, как говорят, появляется герой, который ей нужен. И это понятно, поскольку герой каждой эпохи впитывает в себя великие идеи своего времени, единственно для того времени великие; он чувствует потребности своего времени, свойственные только той эпохе, и проникается ими. И иной герой может кончить дни в нищете или унижении, на галерах или в сумасшедшем доме, а случается, и на эшафоте.
Герой — это индивидуализированная коллективная душа народа: его сердце бьется в унисон с сердцем народа, но его ощущения более субъективны; это прототип народа и его воплощение, духовная суть народа. И нельзя сказать, что герои ведут народ за собой — нет, герой — это сознание и словесное выражение народных устремлений.
Герой, царственное рождение которого предчувствуют, часто слишком возвышен, чтобы предстать в смертной плоти; а иной раз непомерно ограниченной, для того чтобы принять его, оказывается среда; тогда возникает идеал, легендарный или книжный, рождающийся не во чреве женщины, а в фантазии мужчины. Эти герои, что живут и борются, и ведут народы к борьбе, и в ней поддерживают их, не менее реальны и живы, чем герои, облеченные в плоть и кровь, осязаемые и бренные. Справедливо, что Великий капитан, или Фран- сиско Писарро, или Эрнан Кортес7 привели своих солдат к победе, но не менее верно и то, что Дон Кихот поддерживает дух мужественных борцов, внушая им решимость и веру, утешая в поражении, призывая к сдержанности в миг торжества. Он живет с нами и поднимает наш дух; в жизни бывают моменты, когда ты видишь его верхом на Росинанте, явившемся помочь, подобно святому Иакову,8 тем, кто его призывает. Действовать — значит существовать, а сколько живых людей, находящихся в плену узкого сегодня, создают меньше, чем великий безумец, в котором возродился славный Алонсо Кихано, когда мозги его высохли и он утратил разум. Когда мы вернемся в землю, откуда мы вышли, разве от нас останется больше, чем от Дон Кихота? Что осталось от Сида Амета, его биографа? В преходящем и случайном мире наш дух постоянно и необходимо творит. В этом состоит величайшая реальность; вся история является идеализацией существующего во имя того, чтобы идеал обрел существование. Создал ли Гомер Ахилла или Ахилл его создал?
«Вы желаете меня уверить, что на свете не было ни Амадиса, ни всех других рыцарей — искателей приключений, о которых подробно рассказывается в романах; это похоже на то, как если бы люди старались доказать, что солнце не светит, лед не холоден и земля не тверда. Какой же человек на свете сможет убедить нас, что история инфанты Флорипес и Ги Бургундского — не истина? Или подвиги Фьерабраса на Мантибльском мосту во времена Карла Великого? Черт меня побери, если все это не такая же правда, как то, что сейчас день! Если же это ложь, то значит не было ни Гектора, ни Ахилла, ни Троянской войны, ни двенадцати пэров Франции, ни короля Артура Английского…» (глава XLIX части первой).
В этом был прав Дон Кихот, а те, кто называют его полным безумцем и бросают в него камни, видя его в клетке, сами то и дело грешат кихотизмом; ибо кто из этих хулителей не пользуется на каждом шагу скрытым принципом кихотизма: это прекрасно, значит, это истинно?[59]
Встречаются в иных романах персонажи, являющиеся всего лишь гомункулусами, ибо они детища авторской фантазии, пребывающей в безбрачии, но есть и другие, рожденные истинным супружеством, от фантазии, которую оплодотворила и сделала матерью душа их народа. Герой легенд и книг, подобно историческому лицу, может стать воплощением души народа. Такие герои действуют, а значит, существуют. Кастильская душа дала жизнь Дон Кихоту, живому, как она сама.
Так же и Сид Амет, со своей стороны, увидел своего героя живым с чертами лица, цветом кожи и ростом, увидел его чудесным зрением, что имеет важное значение для отрывков, с которых начинается это эссе. Ведь иногда случается, что творец какого‑нибудь героя нечетко видит его, может быть, из‑за того, что не обладает гениальностью зрительного восприятия. Так, Шекспир, в сцене 2 акта V «Гамлета», когда Гамлет бьется с Лаэртом, заставляет королеву сказать, что Гамлет толст и задыхается, и предложить ему платок, с тем чтобы он вытер лоб:
He's fat, and scant of breath.
Here, Hamlet, take napkin, rub thy brows.[60]'9
И кто же представляет себе или рисует Гамлета толстым?[61] Да что там! Кто узнал бы Санчо, если бы его изобразили долговязым? И тем не менее Сервантес рассказывает, что на одной из картинок, что украшали рукопись Сида Амета Бененхели, изображена битва Дон Кихота с бискайцем, а на другой под изображением Пансы написано: «Sancho Zancas (Санчо Долговязый)», потому что, «…судя по картинке, у него был большой живот, короткий торс и длинные ноги, и потому, вероятно, его и прозвали Панса и Санкас — прозвища, которые неоднократно встречаются в этой истории» (глава IX части первой).
Но Сид Амет, должно быть, хорошо видел Дон Кихота, с одной стороны, а с другой, — вероятно, образ его не был ни размытым, ни двойственным, лицо его было единственно возможным при такой душе, потому что оно настолько отражало его дух, что если бы он воскрес, не было бы нужды никакому Антонио Морено прикреплять пергамент с надписью к его спине.
Все мы, при виде таких лиц, говорим: «Как он похож на Дон Кихота!» И немало людей носят это прозвище, но относится оно лишь к телесной их оболочке, а не к духовной сути, в ней заключенной.
Лицо Дон Кихота было, скорее всего, из тех, что, увиденные раз, никогда не забываются, и биограф увидел его во всей реальности.
Что более всего поразило Сида Амета в образе Дон Кихота, так это его печаль — несомненно знак безграничной печали его глубокой души, бездонно глубокой, печальной и открытой, подобно лишенным растительности ламанч- ским просторам, тоже печальным и величественным в своей торжественности, отмеченным тихой печалью невозмутимого сурового материка.
Санчо его окрестил «Рыцарем Печального Образа» (цитата И). Роке Гинарт сказал о нем, что «вид у него был такой печальный и унылый, что он казался воплощением самой печали» (цитата XVI), и все, кто встречался с ним, любуясь им, пугались, однако, при виде печального и странного выражения его лица, как если бы в нем отражалась его огромная душа, совершенно по–своему воспринимавшая мир. Этот кастильский Христос был печален до самой своей прекраснейшей смерти.
Сами черты его физиономии меланхоличны: «падающие вниз» усы, орлиный нос, морщинистое, худое лицо.
Но печаль его не была похожа на печаль, изливающуюся в слезах и жалобах, каковую выражает бледная физиономия с долгой гривой, искусно растрепанной, — чахоточную печаль сентиментального эгоиста; нет, это была печаль борца, покорного своей судьбе, — из тех, кто стремится преломить плеть Господа Бога, целуя ему руку; это была серьезность, поднявшаяся над веселостью и над грустью, с веселостью перемешанной; это был не детский оптимизм, не старческий пессимизм, но печаль, полная здорового смирения и жизненной простоты.
Настолько печальным был вид Рыцаря Печального Образа, что Санчо назвал этот вид «жалостным» (цитата И), а изливавшая душу взбалмошная Альтиси- дора, принимая Дон Кихота за злобного тупицу, не желала видеть перед своими глазами не то чтобы «его печального образа, а (…) его гадкой и гнусной образины» (глава LXX части второй). И это нас приводит к вопросу: был ли Рыцарь Печального Образа безобразным?
«Но все же я не могу понять, — говорил Санчо, — что такое увидела в вас эта девушка и что могло бы ее победить и покорить: где то изящество, щегольство, остроумие, красота лица, которые могли бы, вместе или порознь взятые, ее обольстить? Ибо, истинная правда, что, сколько раз я вас ни оглядывал от пяток до кончиков волос на голове, я всегда находил больше такого, что может скорее испугать, чем обольстить; и так как я слышал тоже, что красота — первейшая и главнейшая вещь, в которую люди влюбляются, то я никак не могу взять в толк, во что влюбилась эта бедняжка?