Глава LXVII
о решении Дон Кихота сделаться пастухом и вести жизнь среди пОлей до истечения положенного ему года и о других происшествиях, поистине занятных и веселых
Потихоньку–полегоньку Рыцарь и оруженосец добрались до места, где они встретились «с разодетыми пастушками и нарядными пастухами, пожелавшими создать и возродить (…) пастушескую Аркадию». И узнав место, Дон Кихот сказал: «И если ты согласен со мной, я хотел бы, о Санчо, чтобы, в подражание им; мы тоже сделались пастухами, хотя бы на то время, которое я должен провести в уединении. Я куплю несколько овец и все прочие вещи, необходимые для пастушеской жизни, назовусь пастухом Кихотйсом, а ты пастухом Пансино, и мы будем бродить по горам, лесам и лугам, распевая тут, вздыхая там, утоляя жажду жидким хрусталем источников, прозрачных ручейков и многоводных рек. Дубы щедрою рукою отпустят нам свои сладчайшие плоды, крепчайшие стволы пробковых деревьев предложат нам сиденья, ивы — тень, розы — свой аромат, обширные луга — неисчислимыми цветами отливающие ковры, чистый и прозрачный воздух — свое дыхание, луна и звезды — свой свет, побеждающий ночную тьму, песни — удовольствие, слезы — отраду, Аполлон — стихи, любовь — воззрения,[50] которые сделают нас бессмертными и прославят не только в наши дни, но и в грядущих веках».
Боже мой! Как метко было сказано: каждый по–своему с ума сходит244 — и насколько же хорошо знала своего дядюшку племянница Дон Кихота: когда цирюльник и священник, занятые обследованием библиотеки, обнаружили среди книг «Диану» Хорхе де Монтемайора,245 они решили было ее пощадить, но племянница воскликнула: «Ах, сеньор, а по–моему, вашей милости следовало бы бросить их (оставшиеся маленькие книжки, среди которых была и «Диана») в огонь вместе с остальными, ведь может случиться, что сеньор мой дядя, вылечившись от своей рыцарской болезни, начнет читать стихи, и ему вздумается сделаться пастушком и отправиться бродить по рощам и полям, наигрывая на свирели и распевая…».
Возвращаясь из Барселоны, Дон Кихот, казалось, следовал по пути выздоровления от героического безумия и готовился к смерти, но при виде знакомых мест снова стал мечтать о том, чтобы обессмертить и прославить свое имя не только в наши дни, но и в грядущих веках. Ибо в мечте этой и коренилось его безумие, она была пружиной его действий, была, как мы видели в начале его истории, причиной, побудившей его стать странствующим рыцарем. Жажда обессмертить и прославить свое имя — вот в чем заключается внутренний смысл кихотизма, его суть и значение, и если этой цели не достичь, побеждая великанов и фантастических чудовищ, восстанавливая попранную справедливость, остается другой путь — сделаться пастухом и слагать элегии лунными ночами. Главное — оставить имя в веках, жить в памяти людей. Главное — не умереть! Не умереть! Не умереть! В этом самый корень, корень корней донкихотовского безумия. Не умереть! Не умереть! Жажда жизни, жажда вечной жизни — это она даровала идею бессмертной жизни, мой сеньор Дон Кихот; мечта твоей жизни была и остается мечтой о бессмертии.
Ради того, чтобы не умереть, ты сменил удел рыцаря–странника на удел пастуха, слагателя элегий. Так и твоя Испания, мой Дон Кихот, когда приходится ей удалиться на жительство к себе в деревню, она, побежденная и разбитая, помышляет о пастушьем уделе, рассуждает о внутренней колонизации, о водохранилищах, об орошении и фермах.246
И в глубине этого желания не умереть не лежит ли, мой бедный Алонсо, твоя всевластная любовь: «А найти имена для пастушек, в которых мы будем влюблены, нам так же легко, как нарвать груш с дерева; к тому же имя моей сеньоры одинаково подходит как для принцессы, так и для пастушки, так что мне незачем ломать голову, стараясь приискать лучшее…». Да, всегда это была Дульсинея, Слава, а подспудно — всегда Альдонса Лоренсо, по которой ты вздыхал двенадцать лет. А как бы вздыхал ты о ней теперь! как звал бы ее! и вырезал бы ее имя на коре деревьев и даже у себя в сердце! А если бы дошло до нее это известие и она отозвалась бы, и пришла к тебе, расколдованная?
Сделаться пастухом! И это тоже, мой Дон Кихот, произошло с твоим народом, когда он вернулся из Америки, испытав поражение при столкновении с народом Робинзона.247 Ныне твой народ рассуждает о необходимости посвятить себя возделыванию своих земель и заботам о них, рытью колодцев и каналов для орошения засушливых областей; теперь твоя родина озабочена «гидравлической политикой». Не испытывает ли она угрызения совести за прошлые зверства на землях Италии, Фландрии и Америки?248
Прочитайте «Родину», прекрасную поэму Герры Жункейро, португальца, поэта нашего братского народа.249 Прочитайте эту горькую сатиру, дойдите до конца, когда в облачении кармелита является призрак коннетабля250 Нуналва- реса, победителя при Алжубаротте,251 постригшегося затем в монахи. Вслушайтесь в слова его, вслушайтесь, как говорит он об очищающей и спасительной скорби, о том, что
как в море лишь волна волну уймет, а в воздухе лишь ветер с ветром сладит, так только в скорби скорбь покой найдет.
И дочитайте до того места, когда он, в экстазе, снимает со стены свой старый меч, времен Алжубаротты, меч, помнящий кровь братского народа. И восклицает:
Судьба, разя меня и унижая, к пределам нищеты мой край вела, и вот он — край рабов, земля чужая!
Меч, что моя десница вознесла! О, пусть бы пахарь, старый и усталый, привыкший к бедности, но чуждый зла,
нашел тебя, чтоб выковать орало, и пусть бы сталь старинная твоя поля Господни под посев вспахала!
И он бросает меч в бездну ночи с восклицанием: Господь с тобою! Господу хвала!
А затем на сцену является «безумец» — «о doido» — бедный португальский народ, наш брат, и сокрушается о тех временах, когда крестьянствовал:
Когда б, как встарь, я жил средь Божьих нив, жарою иссушен, радушный, строгий, душою кроток, сердцем справедлив!
Ни алчности не знал бы, ни тревоги, и чистым счастьем грудь была б полна, как птичьей трелью — куст в росистом логе.
Взамен империй (глад, чума, война!) завоевал бы я любовь благую небес — дороже всех даров она.
Ни почестей, ни Славы не взыскуя, забыт Историей, Молвой не чтим, смиренно принял бы судьбу такую; безвестный и печальный нелюдим, я не последним был бы в горнем мире: угодный Богу, был бы Им любим.
Полнейшая противоположность Дон Кихоту и Санчо. Наш Рыцарь ищет в пастушеской жизни бессмертия и славы; а бедный португальский безумец в пастушеской жизни ищет забвения, искупления вины, очищения в скорби:
Скорбь, робкая и грозная! Скорбь — идол, о Скорбь, Вселенной матерь, Божья дщерь!
Не ищут ли оба — и португалец, и испанец — одного и того же, в сущности? Не искал ли того же Дон Кихот, когда устремился в мир, дабы восстанавливать попранную справедливость, а затем решил посвятить себя пастушескому делу? Не ищет ли наш народ теперь, со своими водохранилищами, каналами и «гидравлической политикой», того же, что искал, зверствуя в Америке?
Несчастный португальский безумец, о doido, признав свою вину, о славе своей говорит:
А слава, что стяжал я… Стыд, позор грабителя, убийцы и пирата! —
и молит о кресте, о муках, и умирает на кресте, с начертанной кровью над его головой надписью, перепевом той, которая приводится в Евангелиях: «Се — Португальский народ, царь Восточного мира»,252 — умирает, благословляя слезы, что льются у него из глаз:
…ибо это — море слез,
что преступления мои исторгли
у стольких в мире… —
благословляя кровь, струящуюся из ран его, ибо сам он пролил
море крови, и виной тому — моя гордыня и мои злодейства!
Того ли просит и ищет наш безумец, наш испанский народ? Нет, совсем другого. Он ведь не забыт историей, воспевающей его подвиги голосом славы, знающей его имя, его смиренное имя. Нет, он ищет совсем другое.