Восхищаться? Разве ты не видишь, простодушный Рыцарь, в какую опасную игру вступаешь, когда протягиваешь руку дамам, чтобы те восхищались ею? Разве не знаешь, что восхищение, которое у женщины вызывает мужчина, всего лишь форма чувства куда более потаенного, чем само восхищение? Восхищаются лишь тем, что любят; и для женщины восхищение мужчиной имеет один–единственный смысл. Да притом восхищаться не речами твоими, не делами либо подвигами, не замыслами — восхищаться всего лишь твоей рукой. О, если б добился ты, чтобы восхищалась ею Альдонса Лоренсо, чтобы сжала ее меж своими ладонями, дабы, посмотрев на «сплетение ее сухожилий, строение мускулов, ширину и крепость жил», представить себе, какой силой должна обладать рука, у которой такая кисть, а главное, какой силой должно обладать сердце, посылающее кровь в эти жилы!
Ты проявил, добрый Рыцарь, непростительное легковерие, когда позволил созерцать твою руку дамам, попросившим тебя об этом в насмешку; и дорого поплатился за свое легковерие. Поплатился дорого, потому как рука твоя попала в мертвую петлю уздечки. Мариторнес и хозяйская дочка «убежали, помирая со смеху, и оставили его в таком положении, что ему невозможно было освободиться». Вот и доверяй после этого резвушкам и проказницам.
Дон Кихот решил, что зачарован, а на самом деле он был наказан за легковерие и самонадеянность. Не должен герой давать свои руки вот так спроста первому встречному либо первой встречной, чтобы глядели и восхищались; напротив, должен оберегать их от любопытствующих и легкомысленных взглядов. Какое дело прочим до рук, свершающих свое дело? Мерзкий обычай — соваться в дом великодушного воина и разглядывать его оружие, допытываться, как он работает да как живет, и пялиться на его руки. Если ты пишешь, пусть никто не знает, как ты пишешь, в какую пору, чем и на чем.
Дон Кихот меж тем стал «проклинать про себя свою опрометчивость и неблагоразумие», которые проявил, не остерегшись волшебства, и «стал он тут проклинать свою судьбу; стал горевать об ущербе, который нанесет миру его отсутствие», стал снова вспоминать Дульсинею, призывать Санчо Пансу и мудрецов Лиргандео и Алькифе и свою добрую приятельницу Урганду, и когда «наконец наступило утро, Дон Кихот пришел в такое отчаяние и смятение, что заревел быком». Но даже и в таком состоянии, вися на одной руке, обратился с гневной речью к четырем странникам, подъехавшим на рассвете к постоялому двору и принявшимся стучать в ворота; и сказалась в этом неукротимая сила его духа.
Глава XLIV
в которой продолжаются неслыханные происшествия на постоялом дворе
И как только Мариторнес отвязала его, испугавшись, как бы чего не вышло, Дон Кихот вскочил на Росинанта, прикрылся щитом, взял копьецо наперевес и вызвал на поединок всякого, кто скажет, что околдование его «было правым делом». Браво, мой добрый идальго!
Коли славен род твой давний, в цель попасть всегда старайся; а не вышло, защищайся, и не нужно оправданий, —
как граф Лосано говорит Перансулесу в «Юношеских годах Сида».98
Новоприбывшие отправились по своим делам, а Дон Кихот, «видя, что ни один из четырех всадников не обращает на него внимания и не принимает его вызова, выходил из себя от бешенства и досады…». Да, мой бедный Дон Кихот, да; нам больше по нутру, когда над нами смеются, чем когда на нас не обращают внимания. Мне понятны твое бешенство и досада. Хуже всего для тебя, когда в этом хоре насмешников на твои вызовы и бравады никто не обращает никакого внимания, даже насмешливого.
Вскоре после этого хозяин гостиницы подрался с двумя постояльцами, которые попытались было улизнуть, не заплатив за ночлег, и хозяйка с дочкой бросились к Дон Кихоту, как к наименее занятому из присутствовавших, прося заступиться за мужа одной и отца другой, на что Рыцарь ответил «медленно и с большим спокойствием: «Прекрасная девица, в настоящее время я не в состоянии исполнить вашу просьбу, ибо я не вправе начинать новые приключения, пока не завершу того, к чему меня обязывает данное мною слово»»; и в заключение посоветовал дочке хозяина сказать отцу, чтобы тот бился как можно смелее, пока сам он будет просить разрешения у принцессы Микоми- коны. Разрешение он получил, но, увидев, что перед ним люди низкого звания, к мечу своему не притронулся. И правильно сделал.
Можно, стало быть, звать Рыцаря на подмогу, когда нам вздумается: сначала поиздеваться над ним, подвесить за руку, а потом пожелать, чтобы пришел на помощь и выручил из беды рукою, уже побывавшей в петле? Милое дело — издеваться над безумцем, но как только он нам понадобился, мы бежим к нему за помощью. Горе храбрецу, который предоставит свою храбрость в распоряжение всякого, кто его о том просит и тем самым унизит. Если твой ближний дерется на кулаках с такими же прохвостами, как он сам, оставь их, пускай сами разбираются, особенно если все дело в том, что кому‑то вздумалось улизнуть, не заплатив; от вмешательства твоего будет один лишь вред. Прийти на выручку — да; но не тогда, когда мой ближний решит, что его пора выручать, а тогда, когда я сам решу, что мой долг поспешить на выручку. Никому не давай того, что он у тебя просит; дай лишь то, в чем, по твоему разумению, просящий нуждается; а затем сноси его неблагодарность.
Но тут дьявол «привел в гостиницу того самого цирюльника, у которого Дон Кихот отнял шлем Мамбрина, а Санчо Панса снял упряжь с осла, обменяв ее на ту, что была у него»; и Санчо отважно защищался, к великому удовольствию своего господина, который «подумал про себя, что при первом же подходящем случае его следует посвятить в рыцари». Цирюльник помянул про таз, и тут Дон Кихот вмешался в спор, и велел принести предмет оного, и поклялся, что это шлем, и предложил присутствовавшим судить самим, прав он или нет. Как возвышенна вера того, кто с тазом в руках и у всех на виду объявляет в полный голос, что это шлем!
Глава XLV
в которой окончательно рассеиваются сомнения относительно шлема Мамбрина и седла и рассказывается о других, весьма правдивых, происшествиях
«— Ну, что скажут ваши милости, — спросил цирюльник, — насчет заявления этих господ, уверяющих, что это не бритвенный таз, а шлем?
— А кто скажет противное, — воскликнул Дон Кихот, — то, если он рыцарь, я докажу ему, что он лжет, а если оруженосец — что он тысячу раз лжет!»
Верно, верно, сеньор мой Дон Кихот; все верно — именно безапелляционная отвага того, кто твердит свое в полный голос и у всех на виду и ценой собственной жизни готов защищать то, что утверждает, и есть созидательница всех истин. Все вещи на свете тем истиннее, чем больше в них верят; и объектами поклонения делает их не разум, но воля.
Во всем этом поневоле пришлось убедиться бедному цирюльнику, которому таз принадлежал в бытность всего только тазом. Когда сказал Дон Кихот: «Клянусь рыцарским орденом, к которому принадлежу, это тот самый шлем, который я у него отнял, и с тех пор я ничего к нему не прибавил и ничего от него не убавил», — Санчо первым встал на защиту — хотя и несмелую — своего господина, присовокупив: «Да, уж это верно (…) потому что с того самого дня, как мой господин его завоевал, он сражался в нем один только раз, когда освобождал несчастных, закованных в цепи; и, не будь на нем этого тазошлема,[29] пришлось бы ему плохо, потому что в этом бою камни на нас так и сыпались».99
Тазошлем? Тазошлем, Санчо? Не будем обижать тебя утверждением, что словцо это одно из проявлений твоей лукавой насмешливости, о нет! Это одна из ступенек, по которым поднимается вверх твоя вера. Перейти от свидетельства собственных глаз, являвших тебе предмет спора тазом, к приятию веры твоего господина, видевшего его шлемом, тебе было бы не под силу, не уцепись ты за словцо «тазошлем». В этом отношении многие из вас — сущие Санчо; вы‑то и выдумали известное речение о том, что добродетель придерживается середины. Нет, Санчо, дружище, нет, никакой тазошлем тебе не поможет. Это либо шлем, либо таз, в зависимости от того, кто им пользуется, а вернее сказать, это и таз, и шлем, поскольку годится в обоих случаях. Он может быть и шлемом, и тазом, тут уж ни убавишь, ни прибавишь, весь он — шлем и весь он — таз; но чем никак он не может быть, сколько ни убавляй и ни прибавляй, так это тазошлемом.