Сидя в театральном зале, я стал представлять, что духи рядом, что они пытаются подобраться к нам, что от их дыхания красные цвета на куцых детских платьицах становятся ярче, как пламя от кислорода.
Потом дети подняли крик. Рип, шатаясь, выбрался из-под кучи нападавших на него листьев. Зная, с чем он столкнется, я застонал. Все дело в том, не впадет ли он снова в спячку.
Во время антракта я случайно натолкнулся на доктора Клостермана из Сити-клуба. Того самого, который в сауне убеждал меня обратиться к пластическому хирургу и что-нибудь сделать с мешками под глазами — какую-нибудь простенькую операцию, которая омолодит меня на много лет. Я только и сумел, что холодно кивнуть ему, когда он со своими детьми подошел к нам. Он сказал:
— Что-то последнее время вас не видно.
Что ж, я действительно давно не появлялся в клубе. Но минувшей ночью, забывшись в объятиях Ренаты, я снова видел во сне, будто играю в пэдлбол как чемпион. Во сне мой мяч, посланный ударом слева, коснулся левой стены корта и, подкрученный так, что его невозможно отбить, упал в угол. Я обыграл Скотти, сильнейшего игрока в клубе, а еще непобедимого грека-хиропрактика, худого, атлетически сложенного, ужасно волосатого, косолапого и яростного противника, у которого в реальной жизни я не выиграл ни одного очка. Но на корте своего сновидения я был тигром. Так что во сне, полном чистейшей бодрости и неслыханного напора, я преодолевал свою инертность и сонную вялость. Во всяком случае, во сне я совершенно не собирался признавать себя побежденным.
Когда в фойе я погрузился в эти размышления, Лиш вдруг вспомнила, что принесла мне записку от своей матери. Я вскрыл конверт и прочел: «Чарльз, моей жизни угрожали!»
Выходкам Кантабиле нет конца! Прежде чем похитить Такстера и меня на бульваре Мичиган, возможно, как раз тогда, когда мы восхищались прекрасным зимним пейзажем Моне, Кантабиле разговаривал по телефону с Дениз, занимаясь своим любимым делом, то есть угрозами.
Однажды, говоря о Дениз, Джордж Свибел объяснил мне (хотя, зная его Естественную Систему, я и сам мог придумать такое объяснение): «Для Дениз вся сексуальная жизнь заключается в борьбе с тобой. Не говори с ней, не спорь, если не хочешь доставить ей удовлетворение». Безусловно, угрозы Кантабиле он объяснил бы похожим образом: «Такой уж у этого сукина сына способ съезжать с катушек». Но вполне возможно, что в воображении Кантабиле, постоянно смакующем смертельные исходы, в его воображаемой роли высокопоставленного посланца Смерти, таилась также и другая цель: разбудить меня — «Брут, ты спишь?» и прочее. Вот что пришло мне в голову в полицейской машине.
И сейчас он действительно сделал это.
— Мама просила, чтобы я ответил? — спросил я малышку.
Лиш посмотрела на меня широко раскрытыми аметистовыми глазами, точь-в-точь как у матери.
— Она не сказала, папа.
Дениз, несомненно, уже сообщила Урбановичу, что ей грозили смертью. Это решит вопрос с судьей. Я не вызвал у него ни доверия, ни симпатии, так что он определенно наложит лапу на мои деньги. Мне следовало забыть о них, эти доллары уже пропали. И что теперь? Я снова стал, как обычно, торопливо подсчитывать на ходу, что мне удастся сбыть: тысяча двести тут, тысяча восемьсот там, продажа моих великолепных ковров и «мерседеса» — по очень невыгодной цене из-за серьезных повреждений. Насколько мне было известно, Кантабиле сидел на углу Двадцать шестой и Калифорния-авеню. Я надеялся, что он получит там свое. В тюрьме убивают массу людей. Может быть, кто-нибудь убьет и его. Только я не верил, что он долго пробудет за решеткой. Выкрутиться сейчас легче легкого, и скорее всего ему дадут еще один условный срок. В наше время суды раздают условные приговоры так же щедро, как Армия спасения — булочки. Впрочем, все это неважно, я уезжаю в Милан.
Итак, как я уже говорил, я отправился с сентиментальным визитом к Наоми Лутц, ныне Волпер. Чтобы добраться до Маркетт-Парка, я взял напрокат лимузин — к чему теперь скупиться? Было холодно, сыро и слякотно — хороший денек для школьника, чтобы защищаться от непогоды ранцем и чувствовать себя бесстрашным героем. Наоми стояла на посту, перекрывая движение, пока дети семенили по лужам разрозненными группками, марая в грязи подолы плащей. Под полицейскую форму Наоми надела несколько свитеров. На голове красовалась форменная фуражка, грудь опоясывала офицерская портупея, и все вместе — ботинки на меху, митенки, оранжевый подшлемник, защищающий шею, — делало ее фигуру бесформенной. Она взмахнула рукой, укрытой мокрым, сковывающим движения плащом, собрала возле себя детей, подала машинам сигнал остановиться, неуклюже повернулась и медленно затопала к тротуару толстыми подошвами. Та самая женщина, к которой я когда-то пылал такой чистой любовью? Та, с которой я мечтал сорок лет спать в обнимку в моей любимой позе (она спиной ко мне, моя рука у нее на груди). В столь жестоком городе, как Чикаго, может ли человек выжить, если нет у него такого сокровенного, такого сердечного утешения? Подойдя к ней поближе, я разглядел под оболочкой пожилой женщины юную девушку. Я увидел ее в аккуратных мелких зубках, в привлекательных скулах, в ямочке на левой щеке. Казалось, что я все еще могу вдохнуть ее аромат молодой женщины, влажный и густой, я слушал ее скользящий голос, растягивающий слова, — особое жеманство, которое мы оба когда-то находили чрезвычайно очаровательным. И даже сейчас я подумал: «А почему бы и нет?» Дождь семидесятых напомнил мне сырость тридцатых, когда от наших подростковых ласк маленькие капли пота на лице Наоми слились в узенькую полоску, напоминая маскарадную маску. Но я прекрасно понимал, что попытка коснуться ее, снять полицейский плащ, свитера, платье, белье, окажется неуместной. Да и она не захотела бы, чтобы я видел, как изменились ее бедра и грудь. Ее приятеля Хэнка все устраивало — Хэнк и Наоми постарели вместе, — но только не меня, который знал ее давным-давно. Да и никаких таких перспектив у меня не было. Ни слова, ни намека — разве это возможно? Такие вещи дальше помыслов не идут.
Мы пили кофе у нее на кухне. Она предложила мне перекусить и подала яичницу, копченого лосося, хлебцы и сотовый мед. На этой кухне с железными кастрюлями и сковородками, с собственноручно вязанными прихватками я чувствовал себя совершенно как дома. Она сказала, что этот дом — все, что оставил ей Волпер.
— Когда я увидела, как быстро он спускает деньги на лошадей, я настояла, чтобы он переписал дом на меня.
— Разумно.
— А чуть позже моему мужу сломали нос и лодыжку — такое вот предупреждение от рэкетира. До этого я не знала, что Волпер платит отступные гангстерам. Он вернулся из больницы весь в фиолетовых подтеках вокруг бинтов. Сказал, что мне не нужно продавать дом ради спасения его жизни. Он плакал и твердил, что он человек конченый, что решил исчезнуть. Я знаю, ты удивлен, что я живу по соседству с чехами. Мой свекор, хитрый старый еврей, купил участок под застройку в этом милом и безопасном эмигрантском районе. Так что здесь мы и обосновались. Что и говорить, Волпер был хорошим человеком. С ним у меня не было проблем, которые были бы с тобой. К свадьбе он преподнес мне машину с открытым верхом и открыл счет на мое имя в «Филдс». Об этом я мечтала больше всего.
— Я всегда чувствовал, что стал бы гораздо сильнее, если бы женился на тебе, Наоми.
— Не обольщайся. Ты и так был достаточно отчаянным. Чуть не придушил меня, когда я пошла потанцевать с каким-то баскетболистом. А однажды, в гараже, накинул себе на шею веревку и угрожал повеситься, если не добьешься своего. Помнишь?
— Боюсь, что да. Во мне кипели обостренные потребности.
— Волпер женился снова, завел веломагазин в Нью-Мексико. Видно, рядом с границей он чувствует себя в большей безопасности. Да, с тобой было здорово, только я никогда не знала, куда тебя занесет с твоим Суинберном и Бодлером и Оскаром Уайльдом и Карлом Марксом. Господи, ты действительно как с цепи срывался.
— Эти книги опьяняли. Я оказался в самом центре красоты, а добродетели, мысль и поэзия и любовь сводили меня с ума. Просто переходный возраст.