— Вот: «…сумму в пятьдесят тысяч долларов, которую, пользуясь предоставленной мне возможностью, я прошу внести моих друзей и членов моей семьи. Надеясь снова увидеть своих маленьких детей» и так далее. «Нью-Йорк таймс» потчует своих читателей всякими ужасами. Публика, читающая третью полосу, по-настоящему избалована.
— Не думаю, что террористы заставили его письменно оправдывать их перед мировым общественным мнением только для того, чтобы потом убить, — сказала Кэтлин.
— Ну, стопроцентной уверенности тут быть не может. Поди знай, что на уме у этих типов. Но все же мне стало немного легче. Думаю, с ним все будет хорошо.
Кэтлин подробно расспросила меня о том, чем бы я занялся, если бы Такстер был на свободе, если бы жизнь стала более спокойной и уравновешенной. Я ответил, что, наверное, провел бы месяц в Дорнахе, близ Базеля, в швейцарском штейнеровском центре — Гетеануме[423]. Снял бы домик, чтобы Мэри и Лиш смогли провести со мной лето.
— Ты должен получить достаточно большую сумму за «Кальдофредо», — сказала Кэтлин. — Ну а Такстер, думаю, выкрутится из этой ситуации, если он вообще в нее попадал. Судя по всему, сейчас он свободен.
— Похоже на то. Но я намерен поделиться с дядюшкой Вольдемаром и отдать ему все, что причиталось бы Гумбольдту.
— Как ты думаешь, сколько они заплатят?
— Ох… — вздохнул я. — Ну, тридцать тысяч, самое большее — сорок.
Но я слишком занизил сумму. Барбаш выторговал у продюсеров восемьдесят тысяч долларов. Кроме того, они заплатили пять тысяч за ознакомление со сценарием Гумбольдта, а потом приобрели опцион.
— Они не могут упустить этот сценарий, — сообщил по телефону Барбаш. Кантабиле, оказавшийся в этот момент в конторе адвоката, что-то бубнил, довольно громко и назойливо.
— Да, он здесь, — подтвердил Барбаш. — Это самый трудный в общении сукин сын, с которым мне когда-либо приходилось иметь дело. Садился мне на голову, орал благим матом, а в последнее время даже начал мне угрожать. Он самая настоящая заноза в заднице. Не будь он вашим полномочным представителем, мистер Ситрин, я бы давно выгнал его взашей. Позвольте мне выплатить ему десять процентов, и пусть убирается.
— Мистер Барбаш, разрешаю вам выплатить ему восемь тысяч долларов немедленно, — сказал я. — Какие условия предложены по второму сценарию?
— Они начали с пятидесяти тысяч. Но я возразил, что покойный мистер Флейшер придумал действительно нечто стоящее. Современное, вы понимаете? Как раз то, что нужно публике именно сейчас. Вы и сами могли бы написать что-нибудь в этом роде, мистер Ситрин. Если позволите мне высказать свое мнение, я думаю, вам не следует на этом останавливаться. Если вы захотите написать сценарий для новой картины, я могу устроить вам потрясающую сделку. Вы согласитесь на две тысячи в неделю?
— Боюсь, это меня не заинтересует, мистер Барбаш. У меня другие планы.
— Очень жаль. А вы не передумаете? Они много раз спрашивали.
— Нет, спасибо. Я сейчас занят совсем иным, — ответил я.
— А как насчет консультаций? — спросил мистер Барбаш. — У них полно денег, и они с радостью выложат двадцать тысяч баксов тому, кто понимает ход мыслей Фон Гумбольдта Флейшера. «Кальдофредо» идет по всему миру с оглушительным успехом.
— Не отказывайся от всего сразу! — это был уже Кантабиле, перехвативший телефонную трубку. — Послушай, Чарли, я должен получить свою долю за второй сценарий, ведь если бы не я, ты бы даже не смыкнулся. Кроме того, ты должен оплатить мне авиабилеты, такси, отель и питание.
— Мистер Барбаш оплатит твой счет, — сказал я. — А теперь, Кантабиле, мы расстанемся, наше сотрудничество близится к концу. Давай снова станем незнакомыми людьми.
— Ах ты жопа, неблагодарный, заумный ублюдок, — выругался он.
Телефоном снова завладел Барбаш.
— Как мне с вами связываться? Вы пока останетесь в Мадриде?
— Возможно, уеду на недельку в Альмерию, а потом вернусь в США, — ответил я. — У меня полно дел в Чикаго. Повидаю детей, поговорю с дядей мистера Флейшера. А когда покончу с неотложными делами и все решу, вернусь в Европу. Чтобы начать новую жизнь, — добавил я.
Задайте мне вопрос, и я выложу все. Я все с той же готовностью делился подробностями своей жизни с людьми, которых ничуть это не интересует.
* * *
Вот так и случилось, что в теплый апрельский день Вольдемар Уолд, Менаша Клингер и я похоронили Гумбольдта и его мать в новых соседних могилах на кладбище Валгалла. Участие в этой торжественной и красивой церемонии доставляло мне грустное удовольствие. Оказалось, что Гумбольдт лежал не на кладбище для бедных, а довольно далеко оттуда, в Десвиле, Нью-Джерси, на одном из тех огромных кладбищенских предприятий, про которые Кофриц, первый муж Ренаты, рассказывал старому Мирону Свибелу в парной на Дивижн-стрит:
— Они мухлюют, — говорил он о таких местах, — скупятся, не выделяют положенной площади. Лежишь там кое-как прикрытый, а ноги торчат. Разве вы не заслужили провести вечность, вытянувшись в полный рост?
Я выяснил, что похороны Гумбольдта организовал тогда кто-то из фонда Белиши. Какой-то чувствительный субъект, подчиненный Лонгстафа, вспомнил, что Гумбольдт когда-то работал у них, забрал его из морга и организовал церемонию в часовне на Риверсайд.
Итак, тело Гумбольдта эксгумировали и перевезли в новом гробу через мост Джорджа Вашингтона. Я заехал за стариками в Верхний Вест-Сайд, где они недавно сняли квартиру. Они наняли приходящую женщину, которая готовила и убирала, и отлично устроились. Передав дяде Вольдемару внушительную сумму, я признался, что немного тревожусь за ее судьбу. Он ответил:
— Послушай, Чарли, мальчик мой, — все лошади, которых я когда-то знал, давным-давно испустили дух. Теперь я даже не знаю, где найти жучка. На скачках нынче заправляют сплошные пуэрториканцы. Да и Менаша за мной присмотрит. Хочу сказать тебе, малыш, немного найдется молодых людей, которые поделили бы деньги так честно, как ты. Если что-нибудь у меня останется, они вернутся к тебе.
Во взятом напрокат лимузине на нью-йоркской стороне вантового моста через Гудзон мы поджидали, пока переправится катафалк, и наконец поехали за ним на кладбище. Даже бурю было бы легче вынести, чем этот мрачный, сочащийся влагой синий шелк удушливого дня. На кладбище мы некоторое время петляли по аллеям, среди угрюмых деревьев. Им полагалось уже отбрасывать тень, но они стояли между могилами, оголенные и хрупкие, словно чертежи. Для матери Гумбольдта тоже купили новый гроб, и он уже стоял у могилы, готовый к спуску. Пока мы медленно подъезжали, двое служителей как раз открывали катафалк. Вольдемар надел всю траурную одежду, какая сыскалась в его гардеробе игрока. Черные шляпа, брюки и туфли у него нашлись, но пиджак пришлось надеть спортивный в крупную красную клетку, и теперь он слегка поблескивал в солнечном свете неторопливой и слишком жаркой весны. Грустный Менаша в очках с толстыми стеклами улыбался и не разбирая дороги шагал по траве и гравию, его ноги вели себя куда осторожнее, пока он смотрел вверх на верхушки деревьев. Только что он мог увидеть — несколько платанов и вязов и птиц и белок, носившихся туда-сюда короткими перебежками. Это был худший момент. Тяжелейший рубеж, настолько пугающий, будто вся природа могла забастовать, замереть в неподвижности. Что, если кровь не сможет течь, пища усваиваться, легкие дышать, а древесные соки не пробьются сквозь сонную тяжесть деревьев? Тогда смерть, смерть, смерть, смерть, такая же, как все удары и приступы, как убийство — смерть животу, спине, груди и сердцу. Невыносимое мгновение! Я едва пережил его. Гроб Гумбольдта можно было уже нести.
— Кто понесет? — спросил распорядитель похорон. Он оценивающе посмотрел на нас троих. Довольно хилая рабочая сила. Два ворчливых старикана и снедаемое беспокойством существо, не намного моложе их. Мы почтительно заняли места по бокам от гроба. Я взялся за ручку — мой первый контакт с Гумбольдтом. Гроб оказался почти невесомым. Конечно, я уже не верил, что человеческий жребий как-то связан с такими останками и остатками. Очень возможно, что кости — это росчерк духовных сил, проекция космоса в кальциевых образованиях. Но даже эти изящные белые формы — берцовые кости, ребра, суставы, череп — уже истлели. Могильщики сумели выкопать только какие-то лохмотья и темные комья, бывшие некогда человеческой плотью, лишенные всякого очарования, поэзии, лихорадочной изобретательности и катастрофического помешательства Гумбольдта. Гумбольдта, нашего друга, племянника и брата, любившего Добро и Красоту. Он и теперь одной из незначительных своих идей развлекал публику на Третьей авеню и Елисейских полях, зарабатывая кучу денег нам всем.