— Теперь ты видишь, Чарли, — закончил свою речь Гумбольдт, — как важно для администрации Стивенсона иметь такого советника по культуре, как я, который понимает, хотя бы отчасти, этот идущий по всему миру процесс.
Наверху Кэтлин готовилась ко сну. Наш потолок был для нее полом. Она ходила по голым доскам, сообщавшим нам о каждом ее движении. Я почти завидовал ей. Меня сотрясала дрожь, я и сам не возражал бы забраться под какие-нибудь одеяла. Но Гумбольдт заявил, что мы всего-то в пятнадцати минутах езды от Трентона и в двух часах по железной дороге от Вашингтона. Туда ничего не стоит домчаться. Он по секрету сообщил мне, что Стивенсон уже связался с ним и они назначили встречу. Гумбольдт попросил меня помочь ему подготовить тезисы для этого разговора, и мы обсуждали их до трех часов ночи. Затем я наконец отправился в свою комнату, оставив Гумбольдта вливать в себя последний стакан джина.
На следующее утро он все еще был полон сил. А у меня не переставая кружилась голова, пытавшаяся переварить плотный поток трудно уловимых рассуждений и сведений из всемирной истории, впихнутых в нее за завтраком. Гумбольдт не спал вовсе.
Чтобы немного успокоиться, он сделал пробежку. Топая по гравию перепачканными туфлями и по шею обляпываясь грязью, он семенил по дороге, сцепив руки перед грудью. Казалось, дорога, обсаженная сумахом и маленькими дубами, засасывает его и он тонет между берегов ломких ползучих сорняков, чертополоха, осота, молочая и грибов-дождевиков. Когда он вернулся, брюки были облеплены колючками. У пробежки конечно же тоже имелся свой подтекст: будучи секретарем у сэра Уильяма Темпла[93], Джонатан Свифт каждый день пробегал несколько миль, чтобы выпустить пар. Вас одолевают слишком сочные мысли, слишком густые эмоции, что-то неясное требует выражения? Тогда вам не помешает немного потоптать дорожку. Кстати, и джин выйдет потом.
Гумбольдт взял меня прогуляться, и коты, увязавшиеся за нами, шуршали опавшими листьями. Они отрабатывали внезапные прыжки, набрасываясь на прижавшиеся к земле паутинки, и, расправив гренадерские хвосты, кидались точить когти о деревья. Хозяин очень ими гордился. Утренний воздух наполнился приятной свежестью. Гумбольдт вошел в дом и побрился, а затем на судьбоносном «бьюике» мы отправились в Принстон.
Все прошло как нельзя лучше. Со Сьюэлом, ворчащим человеком с пустым и неискренним лицом, непроизвольно клонившимся назад в легком подпитии, мы встретились за ленчем во французском ресторане. Он и не собирался говорить со мной. Ему хотелось пошептаться с Гумбольдтом о Нью-Йорке и Кембридже. Сьюэл — космополит из космополитов (как ему представлялось) — никогда раньше не ездил за границу. Гумбольдт тоже не знал Европы.
— Если ты захочешь поехать, старина, — сказал Сьюэл, — мы это устроим.
— Я не готов, — сказал Гумбольдт. Он боялся, что его похитят бывшие нацисты или агенты ГПУ.
Провожая меня на поезд, Гумбольдт заметил:
— Я же говорил: это собеседование — всего лишь формальность. Мы со Сьюэлом знаем друг друга долгие годы, даже пишем друг о друге. Но никаких обременительных чувств. Только я не могу понять, на кой черт Дамаску понадобился Генри Джеймс? Ладно, Чарли, мы прекрасно проведем время. И если мне суждено попасть в Вашингтон, я знаю, что смогу положиться на тебя здесь.
— Дамаск! — не удержался я. — Среди арабов он будет шейхом апатии.
Гумбольдт разомкнул бледный рот и процедил почти беззвучный смех сквозь мелкие зубы.
В это время я был новичком, статистом, и Сьюэл отнесся ко мне соответственно. Я понял, что он увидел перед собой слабохарактерного молодого человека, достаточно симпатичного, немного толстоватого, немного наглого, с большими полусонными глазами и с явным отсутствием энтузиазма к чужим авантюрам (это я прочел в его глазах). Неспособность Сьюэла верно оценить меня показалась обидной. Только досада всегда заряжала меня энергией. И если позднее я сделался такой важной шишкой, то только потому, что извлекал пользу из чужого пренебрежения. Я мстил тем, что добивался успеха. Поэтому я обязан Сьюэлу довольно многим, и с моей стороны было по меньшей мере неблагодарностью спустя годы, когда я, потягивая виски, прочитал в чикагской газете о его смерти, сказать то, что вырвалось у меня: для некоторых смерть — благо. Я вспомнил остроту, которую сказал Гумбольдту, когда он провожал меня на электричку из Принстона на узловую станцию. Люди смертны, и мой злобный выпад вернется ко мне. А что касается апатии: апостол Павел[94] из Тарса по дороге в Дамаск прозрел и проснулся, а Сьюэл из Принстона проспит всю дорогу самым глубоким сном. Вот куда меня занесли дерзкие рассуждения. Но клянусь, теперь-то мне стыдно за свои слова. Надо добавить: поскольку я претендовал всего лишь на временную работу, Демми Вонгел напрасно отправила меня на собеседование в сером костюме, в пристегивающемся воротничке, в бордовом галстуке и того же цвета туфлях из козлиной кожи.
В общем, после того как я, в четыре часа пополудни опершись на кухонную стойку со стаканом виски и бутербродом с маринованной селедкой, прочитал некролог Сьюэла в чикагской «Дейли Ньюс», прошло совсем немного времени, и Гумбольдт, который умер пятью или шестью годами ранее, снова вошел в мою жизнь. Он пришел с совершенно неожиданной стороны. Я не могу точно назвать час, когда это произошло. Тогда я невнимательно относился ко времени, и это — явный симптом того, что меня всецело поглотили более важные дела.
* * *
А теперь день сегодняшний. Другая сторона жизни — сугубо современная.
Это случилось в Чикаго, причем не так давно, однажды утром в декабре. Я вышел из дому, чтобы встретиться со своим бухгалтером Муррой, и, оказавшись внизу, обнаружил, что мой «мерседес-бенц» ночью пострадал. Речь идет не о том, что в машину врезался какой-то безумец или пьяный и потихоньку смылся, не оставив записки под дворником. Нет, мою машину искорежили основательно и целенаправленно — как я понял, орудовали бейсбольными битами. Престижная, хотя и не новая модель, стоившая восемнадцать тысяч долларов три года назад, была истерзана с ненавистью, не поддающейся осмыслению, — осмыслению в эстетическом плане, ведь эти купе очень красивые, особенно в серебристо-сером исполнении. Мой дорогой друг Джордж Свибел как-то сказал с определенной долей горького восхищения: «Если немцы что и умеют, так это убивать евреев и делать автомобили».
Нападение на машину оказалось для меня тяжелым ударом и в социологическом смысле, поскольку я всегда утверждал, что знаю свой Чикаго и убежден, что даже гангстеры уважают хорошие автомобили. Правда, недавно какую-то машину выловили из лагуны в Вашингтон-парке и в ее багажнике нашли человека, который, очевидно, пытался выбраться с помощью монтировки. Очевидно, он стал жертвой грабителей, решивших утопить его, чтобы избавиться от свидетелей. Но машина-то была всего лишь «шевроле». А с «мерседесом 280-SL» такого сделать не посмеют. Я говорил Ренате, что в Чикаго человека могут зарезать или спихнуть с железнодорожной платформы, но на такую машину ни у кого не поднимется рука.
Так что тем утром я убедился, какой скверный из меня психолог-урбанист. Я понял, что в моем суждении психология отсутствовала в принципе, и было оно одним пустым бахвальством, или, скажем, охранительной магией. Ведь жителям больших американских городов необходима эмоционально непроницаемая оболочка, так сказать, критическая масса безразличия. И от теорий есть определенная польза — они помогают отгородиться от мира защитной стеной. Смысл здесь в том, чтобы избежать неприятностей. И вот теперь мне на собственной шкуре пришлось почувствовать, что такое ад урбанистической идиотии. На моей элегантной машиночке, на моей блестящей серебристой моторизованной жестянке, на моей безалаберной покупке — разве разумно водить такое сокровище в моем шатком положении? — не оставили живого места. Ни одного! Тонкая крыша с люком, капот, крылья, дверцы, багажник, замки и фары, даже маленькая эмблема