Мы передали свою ношу могильщикам, и они поставили гроб на брезентовые ремни электрического опускного устройства. Теперь мертвые лежали бок о бок в своих громоздких ящиках.
— Ты знал Бесс? — спросил Вольдемар.
— Однажды видел ее на Вест-Энд-авеню, — ответил я.
Возможно, он вспоминал о деньгах, что таскал из ее кошелька и просаживал на скачках много лет назад, о ссорах, скандалах и проклятьях.
За долгие годы с тех пор, как я последний раз присутствовал на похоронах, появилось много механических приспособлений. Рядом стояла небольшая желтая машина, которая, очевидно, вырыла яму, а позже забросает ее землей. Кроме того, она была снабжена лебедкой. Заметив ее, я начал рассуждать, как научил меня сам Гумбольдт. Каждый квадратный дюйм металла этой машины — результат совместного труда инженеров и искусных рабочих. Система, опирающаяся на открытия многих великих умов, всегда обладает большей мощью, чем созданная трудом одиночки, который сам по себе мало на что способен. Так сказал как-то доктор Сэмюэль Джонсон[424] и добавил, что творчество французских писателей поверхностно, потому что они плохо образованы и в своей работе опираются только на силу собственного воображения. А Гумбольдт обожал этих самых французских писателей и тоже полагался исключительно на силы собственного разума. Он далеко не сразу начал присматриваться к тому, что делается коллективно. Но это он сам — одиночка — выдохнул несколько восхитительных строф. Только вот сердце подвело его. Ах, Гумбольдт, как жаль. Гумбольдт, Гумбольдт, — и это ждет всех нас.
Распорядитель похорон спросил:
— Кто-нибудь хочет прочесть молитву?
Похоже, никто не хотел — или не знал — молитв. Но Менаша заявил, что хочет спеть. И спел. Его пристрастия не изменились. Он провозгласил:
— Я спою из «Аиды», «In questa tomba oscura».
Менаша приготовился. Поднял лицо. Кадык теперь выглядел совсем не так, как когда он был молодым парнем и работал на высадном прессе на чикагской фабрике, но совсем не исчез. Как и прежнее воодушевление. Менаша сжал руки, приподнялся на носки и, как на нашей кухне на Райс-стрит, более слабым голосом, но все так же фальшивя, взволнованно и трогательно, жутко трогательно спел арию. Но это было только начало. Затем он объявил, что собирается исполнить «Путь домой»; этот старинный американский спиричуэл, который Дворжак использовал в симфонии «Из Нового Света», прекрасно соответствовал моменту. И тут, о Боже! Я вспомнил, как Менаша тосковал по Ипсиланти, как он страдал по любимой и, вспоминая свою девушку, пел, тогда в двадцатые, «Путь домой, путь домой, я отправляюсь домой», пока моя мать не взорвалась: «Ради Бога, отправься наконец». А потом он вернулся к нам с толстой, застенчивой и плаксивой невестой; и однажды она, сидя в корыте, не смогла вымыть голову, потому что слишком толстые руки не дотягивались до макушки. Тогда мама сама вымыла ей волосы и вытерла полотенцем.
Все они ушли, кроме нас.
И смотреть в раскрытую могилу не приятнее, чем обычно. Камни и комья коричневой глины — почему все это должно быть таким тяжелым? Слишком тяжелым, о, нестерпимо тяжелым. Между прочим, я заметил еще одно кладбищенское новшество. Могилу заполняло что-то вроде открытой коробки из бетона. Гробы опустили вниз, к яме подъехала желтая машина, с глухим жужжанием небольшей лебедкой подняла бетонную плиту и накрыла ею коробку. Стало быть, гробы отгородили от земли, и они даже не соприкасаются с нею. Но как же выбраться? Никак, никак, никак! Так и будешь лежать, так и будешь! Послышался сухой тихий скрип, словно что-то сыпалось в фарфоровую посуду, в какую-нибудь сахарницу. Вот так, тихо шурша сматываемыми тросами, это средоточие творческих озарений коллективного разума обращалось с отдельным поэтом. И с матерью поэта тоже. Серая плита опустилась над ней, а потом Вольдемар взял лопату, с усилием отковырнул несколько комьев земли и бросил в каждую могилу. Он так и стоял возле могил, пока работал бульдозер.
Мы с Менашей пошли к лимузину. Отшвырнув ногой в сторону несколько прошлогодних листьев, он спросил, щурясь сквозь стекла очков:
— Что это, Чарли, первый весенний цветок?
— Да. Думаю, это должно было в конце концов случиться. В такой теплый день все кажется в десять раз мертвее.
— Значит, маленький цветочек, — сказал Менаша. — Когда-то рассказывали историю о мальчике, спросившем сварливого папашу в парке: «А как называется этот цветочек, папа?», и тот раздраженно буркнул: «Откуда мне знать? Что я — торговец женскими шляпками?» Здесь другое дело, но как ты думаешь, Чарли, как он называется?
— Понятия не имею, — ответил я. — Я сам городской. Должно быть, крокус.