А этот все клацает, не устает. Но рубашка уже прилипла к спине и на плечах тоже мокрая. Руки теперь до локтей черные. Точь-в-точь по цвету линь, когда поднимает руки вверх и масло блестит на солнце. И дышит уже тяжело, сопит от жары. Сопи… А понять не может, такой упрямый, что этот мотор теперь разве на завод отсылай — так ковырнул, — а не здесь его ремонтировать, на лимане. Вот какую сваю нашел, дубье. Именно. И ведь пить хочет, а бутылку не трогает. Терпеливый. И есть хочет, потому что ничего ведь с собой не взял, а воздух тут для здорового желудка емкий, аппетит… Армия — там накормят. А тут сам себя прокормить должен. Вот тогда и поймет, если зубьями пощелкает, какой он на лиманах хозяин…
Старший смотрел из-под козырька и прикидывал, как теперь выбраться-то отсюда. Оставил он мышеловку. А ведь автобус придет. Не опоздает, как в прошлый раз, когда их только ввели, сейчас это движение наладилось.
— А дорогу в Темрюк ты помнишь, Петренко? Сам найдешь?
Молодой лишь угукнул, а мотор вокруг разложил, все детали и винтики, чтобы и эти потерять, верно. А еще для чего же?
— А я, Дмитрий Степанович, так думаю, что если Ордынка там, то Темрюк, значит, влево. А если Ордынка, как вы сказали, не там, то в Темрюк туда надо, вправо. Но вы-то знаете. — И опять отвернулся. — Найдем.
Ну, ищи. Клацай. До темноты клацай.
Лодку снова качнуло и тихо повело ветерком все туда же, к ерику. Сперва так развернуло, потом кормой. И, улегшись на дно лодки и по-прежнему сунув одну руку под щеку, а другую в карман брюк — так спал он и дома, — Степанов почувствовал: он точно подвешен между землей и небом, и качает его, даже, можно сказать, безнадежно качает, а в боку не легче, а хуже ему стало на этой жаре. Так никогда не было. Хужеет. И как будто он в этом лимане всему свету виден, так застыла душа, притаилась, как виноватая, хотя за прежнюю жизнь и спокоен, если даже, может, и не рад. А перед кем вина — как понять? Перед кем? Но есть вина, значит, если вот так его бесполезно в этом лимане качает, как старый тростник. И он снова вздохнул, как всхлипнул…
Мария сказала, она ему так сказала: «Ты, Митя, смотри, если доктор на операцию, ты не ложись, не нужно без пользы, а хуже. Само рассосется. Телеграмму мне дай, если что». Значит, болезнь его не простая, и все может случиться, раз ему нужно на операцию. Доктор Марию предупредил, а ему ни слова, когда последний раз встретил на улице, возле базара. Доктор сказал: «Черт знает какая цена на рыбу». И больше ни слова, махнул корзинкой. Значит, не мог сказать ничего больше. По долгу службы не должен. Привык…
Нет, молодой мотор не починит. Назаров бы — да. Назаров-то службу знал и никому, кто с ним работал, слова плохого. В контору придет: «Здравствуйте. Ну, чего пишут в газетах?» И сядет отдельно. А на лиманы выедет — зверь. Язык на плечо, а глаза кошачьи. Он и сеть на куски, и лодку отнимет, в инспекцию пригонит, и штраф, если на рыбе поймает, без разбору: кто, и зачем, и почему, — а штраф все равно, раз закон — штраф. У него так. А нельзя. А он всех. Вот почему. Он сам виноват…
Нет, молодой мотор не починит.
— Винт, Петренко, смотри, утопишь…
— Смотрю, Дмитрий Степанович. Не уроню…
Да, это верно, что Назаров себя не жалел, как никто. Он и грамоты имел, и путевки бесплатно. Но служба, выходит, еще не все, раз море теперь другое. Ему и Прохор это сказал, когда на Куликовском лимане они весной схватились. Прохор это сам в райкоме рассказывал, как Назаров подъехал колхозный улов проверять. «Ну, чего вы тут натаскали?» И немерную рыбу, меньшую, чем нужно, недозрелую, стал в воду бросать. А они эту рыбу в план не сдают, а берут себе на приварок — им жить нужно, а как же. Вот именно. А Прохор лодку Назарова шестом оттолкнул и сказал, а шест поднял: «Ты, Назаров, полегче. Тут не жулики, тоже люди. А хочешь местами меняться — давай, на твою зарплату пойдем». А Назаров свое, Прохор его шестом задел, пока бригада не разняла. Назаров в воду упал, как был. С того дня у них и началось: враждовали, не смотрели один на другого, если встречались, а злые. И не в ту ночь, так после, а его все равно бы убили. Мария давно говорила: «Ты, Митя, на него не смотри. Он пулю ищет». Так все и вышло. А службу он знал. Но лиманы не спас. Именно. И море не спас, хоть старался. Вот его и убили… А ведь тут как раз. Рядом…
Старший кашлянул поважнее, приподнялся и вдруг задохнулся и стал как ледяной — кровь застыла от мысли, которая пришла в голову. Как же раньше не понял? Не зря ведь это, не просто, не случайно они в этот лиман страшный заехали, зарулили сюда. В этот лиман именно и к проклятому ерику. Не бывает это случайно, и не судьба. Какая судьба?! Как же сразу не понял? Видно, Петренко знал, что к чему, если здесь лодка стоит, хоть и веслами, а не отъезжает, а можно. В другую протоку, в другой лиман… А случилось вот здесь это. И ночь скоро, как в тот раз. Вот оно что… И место это же… Значит, не зря Петренко заехал сюда, значит, проверяет его…
И Степанов сел, глядя на молодого, уставясь в широкую спину, а воздуха ему не хватало… Давно в этом лимане не был. Лиман заросший, утиный. А крикни, ну крикни, а что? Колодец. А без мотора и вовсе. Тут шелохнет, тут гукнет, оттуда заплещет. А мотор есть — за стуком хоть спрячешься. Стрекочет под ухом, и легче, за стеной вроде, как отгорожен… Вот и выходит: испытание душе его здесь.
Старший смотрел на лиман… Значит, оттуда, где край тростника, Назаров выехал, показался. А сюда, к ерику, зачем же? Или крикнули ему отсюда, а он голос спутал? Кто теперь скажет, как он к ерику попал, за кем погнался? А сказать можно одно: значит, не к острову, не к шалашу, где косари, он поехал. А так вот вдоль тростника и греб, так в ерик и въехал. А косарей мог и днем поймать, как ловил прежде. Нет уж, не заблудился он… И Степанов голову не повернул, а только глаза скосил и сразу увидел: остров весь перед ним. Вот как лодка теперь стояла. Другого места не выберешь. Это же место как будто подобрано: весь этот театр браконьерских действий. Именно. Шалаша косарей, само собой, за тростником не увидишь, а остров желтый от солнца и тихий, как неживой, а только блестел. Сеть косари ставят, чтобы продавать эту рыбу в Темрюке спекулянтам, а ловят в субботу. Сегодня. И Назарова тоже — в субботу. Да ведь на этой рыбе и держатся, пока продают ее, вот что. А кто за эти деньги лиманы косить пойдет, если б не рыба? Попробуй возьмись-ка, а фильмы на остров не возят, и в город поехать хочется, а не монахи. Им слово, они: «На уху». И на очной свое: «На уху мы. На уху». Сеть ставят недалеко от шалаша, чтобы самим видеть и снять, если что, эту свою сеть, которую им порезал Назаров, а снова связали и ставят. Штрафуй, инспектор. Твоя служба… А кто разберется, если сеть у них и ракетница. И дело на них заведено после Назарова, а тот, что постарше, в тюрьме сидел. Днем встретишь — ладно. А ночью? Вот и крути по лиманам. Человека разве узнаешь — камыш. Что ему от тебя нужно и кто он — узнай-ка. И каждый шуршит про свое, но тайно. Клонится по ветру, так вертит и этак, как ему лучше. И всякий в свою сторону, хоть солнышко вроде одно. Вот и гнись к солнышку. Нет же. Так и стоят рядком, растут из одной земли, лопочут, а каждый — камыш. Люди — камыш. Вот что. И вот как оно есть на свете… А этот Петренко, он кто?
— Собрал, Петренко? Долго еще нам?
— Собираю, Дмитрий Степанович. Ставить буду. — А сам, видно, время тянул, копался. Умышленно это делал. И носки эти синие, значит, тоже не зря… Проверка…
Старший устал еще больше. Взглянул на солнце, но незаметно, такой сделал вид. А солнце над тростником, и цвет уже красноватый, так низко. Потом осторожно, чтобы не расплескать свою боль, развязал рюкзак, вынул пакеты, нож, достал мешок пластикатовый с хлебом, и помидоры достал, и кусок колбасы, и соль, и два яблока, и бутылку с водой, и сахар в синей обертке. И шелестел бумагой, когда спросил невзначай, а спросил спокойно:
— А ты кто будешь такой, Петренко? Я говорю, в какой, значит, части ты служил, Петренко? Или не слышишь?