Он поморщился, нагнул голову и, не дослушав, вышел.
На столе, возвращенные мне Камой в Ростове, лежали полуистершиеся листочки деда: «Возьми плуг и ходи по своей Земле, которую если пашешь — и любишь. А меня прости…» Я пощупал плечо. Костя был прав: я и верно попал словно на войну. Но и написать-то мне осталось всего несколько страниц, хотя страниц самых грустных… Однако подумать об этом море я хотел именно с Дмитрием Степановичем Степановым.
Лиманы
Глава 3. Николай Назаров
…Был закат. Как раз и поднялся ветер, зашелестев тростником, и рябь дробно плескалась у лодки, качая ее и все дальше толкая в тростник. Молодой навесил мотор и снова дергал за ручку.
Степанов видел закат, а лицо острое и глаза неподвижные даже после того, как мотор стрекотнул. А стрекотнул… Мотор сильно чихнул, как будто прорвало. И взялся. Запахло дымом. И раздался крик молодого:
— Взяло! Схватило! Дмитрий Степанович! — И махал рукой, весь черный, точно сгорел на солнце, и, видно, сгорел: день-то прошел. — Идет, лады не лады, душа его, Дмитрий Степанович! Пошла! — И, нагнувшись, снова кричал, и в руке ракетница, и стучал каблуками по днищу, но замолчал, успокоился, стал рулить.
Старший держал глаза открытыми и слушал. А голова вдруг свежая, мысли ясные. Лодка под ним тряслась, мотор бил по тростнику, и за бортами шуршало. Бензином уже не пахнет, когда поехали. Разогнало… Тростник стал реже. И мотор не глох. Значит, лодка вышла на чистую воду, раз такой рокот. Теперь два километра прямо, а потом поворот. В Ордынку — налево, до гирла. А если в Темрюк — мимо каравы и вправо. Дом у него еще крепкий. Крыша на старость. Пенсия — как у людей, не меньше. Сын здоров. А тарелка ухи само собой. Чего же еще надо? Тарелка ухи и Мария рядом. Теперь жить лучше. Ходи еще по земле, занимайся внуком… Мария сейчас в поезде едет. В белом пуховом платке и с Юрочкой. Подъезжает уже. Собирается… А мышь…
«А тебе, Коля, что было нужно? Живи. Нет. Жил бы сейчас».
Молодой снова крикнул:
— Пошла, Дмитрий Степанович! К ночи успеем! Теперь ничего!
Старший видел, как быстро темнело, воздух прохладнее. И молодого, если хотел, видел тоже: сидит на корме, рот открыт, а глаза вперед и точно приросший к лодке. А не прост, если мотор собрал, а значит, не прост, раз сумел все же. Но ведь и молодому жить надо…
Степанов поправил под головой плащ. И вроде бы верно: полегчало ему — и так удобно легла нога. Отпустило… Он подумал: от воздуха этого, от красоты этой. И, глядя в светлое небо, он увидел первые звезды, еще слабые, едва различимые, но звезды уже. Лицо его было твердым, и замкнутым, и тяжелым. Он знал, что поворот уже скоро. И решать надо. И ждал. А пока приказал:
— По краю, Петренко. По краю и прямо. Прямо пока…
И вдруг догадался: мышь-то ведь ничего. Мышь может пойматься. Нора их под шкафом, а дорожка одна — под кровать, из-под шкафа всегда и лезут, а мордочку высунет — запах. Вот мышь и сунется, как услышит, как носом потянет, а хвостиком заиграет, возьмет. А их не одна. Ночью пищат и скребут. Никого в доме нет, им и раздолье: и ведро помойное, и книжки на этажерке, и фанеру точить под тумбочкой, и так бегать из комнаты в кухню. Вот одна и наткнется, разрядит пружину. И всё тут. Она, может, уже и сейчас поймалась, уже там, прибитая, есть уже… А Юрочка пусть до школы у моря. Внук будет — Марии веселей. Хорошо…
Молодой словно сейчас услышал его, нагнулся:
— А разве не вправо, Дмитрий Степанович? Я думаю: вправо надо, в Темрюк.
— До гирла, Петренко, — опять сказал старший.
Молодой посмотрел вокруг:
— А не в Темрюк, Дмитрий Степанович? К ночи поспеем.
Степанов хотел приподняться, взялся за борт:
— Ты по краю, Петренко, держи. А потом все повороты левые. До гирла, а там видно будет. Там и решим…
Лодка пошла ровно, легко.
На лимане ее рвануло. Ветер был точно по ходу, и лиман побежал, поворачиваясь, а небо краснело, борта лодки красные, брызги вверху тоже красные, так было весело при красном закате. Воздух теперь стал свежее, а звук у мотора как новый… Взялся мотор.
Степанов не вытирал с лица капель, смотрел, как горит небо, и только больным боком чувствовал, что скорость большая, как нужно. И ждал, вдыхая в себя этот воздух: и вода, и запах рыбы, и водоросли… А лучшего запаха нет.
Да, видно, что закат на погоду. Это и нужно для винограда. Теперь виноград убирать надо. Гроздья большие. И в этом году урожай. Для вина, значит, останется, к рождеству, и будет свое к Новому году. И хорошо… Надо тару купить, достать надо… Забота… Теперь только и жить. И товары кругом, и одежда, и уважение каждому.
Он посмотрел на ржавый огрызок яблока, который подпрыгивал рядом, поднял руку, чтобы выбросить — не дотянулся. А пальцы в узлах, кожа сухая, всюду шрамы, ногти горбатые, вросшие в мякоть — его рука, но уже старая, как он сам. И дорога его по лиманам последняя — это он уже понял. Вот что. И, закрыв глаза, он поиграл пальцами, чувствуя, что они еще слушаются его. И лежал, сжав зубы. И видел свою жизнь. И вся точно вчера была: по Темрюку босиком бегал, пыль поднимал, потом робу купил рыбацкую, сети тянул до армии, а отслужил — война тут же, а там снова лиманы — инспектор. Вот и вся его жизнь…
Так он ехал, как груз теперь, и старался о прошлом не думать, суда не боялся, хотя того, кто Назарова убил, не поймал. Будет суд, там правду скажут, что его вины не было. И после смерти люди уже не подумают плохо. Не должны…
И вспомнил снова ту ночь. И ослеп, глядя в серый борт, так устали глаза, а закрыть не мог. За головой бренчал пустой бак.
«Что, Коля, тебе в жизни нужно? Скажи напоследок…»
Он и шкаф сам себе делал, потому что их четверо, а зарплата одна. Но рыбу не брал. И шкаф, и ботинки чинил, и сам себе плотник, и стену поправил, когда обвалилась. И комнатушка одна — простыню развешивал от детей, если придешь к нему вечером, а мастерит, спать не ложится. И видный, когда на улицу выйдет. Только суровый. Молчит. И детей не бил.
«Пятерку, Коля, не дашь до получки?»
«Возьми. Дам. На баян коплю».
А хоронили — так денег нет. Не было. Покати за душой. Все расходы за счет государства. Даже венок от жены и детей. В дом вошли: шкаф стоит недокрашенный, занавески бумажные, а не пил, не был замечен. Дети тут же, у гроба, тот и другой, в пол смотрят, и сразу видно — его дети: брови рыжие, и носы торчат, а рослые тоже. Не плачут. А во дворе духовой оркестр. Гроб вынесли, только жена плачет. А повезли — люди смотрят. И повезли. А музыка. Он в черном костюме лежал и с галстуком… Гроб высоко стоял, хорошо, так что лица не видно, когда везли… И музыка… Мальчишки бегут. Народ у калиток. А машина шагом. Гроб красный. А рыбу он себе не брал никогда, хоть рыба кругом, и взяток не брал у браконьеров, а мог, так его боялись. Жил, как надо. Это известно.
«Ты возьми, Коля, рыбу домой».
«Нет, мне только воду можно взять из лиманов, а рыбу — нельзя: детишки, Дмитрий Степанович. Я себе удочкой возьму. Вернее».
А на этой рыбе один разве дом здесь построен? Один разве? Кто же не знает? И не то что дом. Ладно бы дом, а то и мебель, и мотоцикл, а кто и машину. И пьют на эти деньги, гуляют. Именно. Вот в чем дело. Вот за что его и убили. За ним люди, которым было от него плохо, следили, знали про это, что недоступный. Значит, ему не уха, а что-то другое нужно было от жизни. Да уж… А что?.. На шестнадцать лет был моложе…
«Что, Коля, тебе нужно было?»
Теперь как узнать? Но выходит, он правильно жил. Если бы и другие за природу так строго: и рыбак, и гражданин каждый, и в учреждениях, и собственный сын тоже, и в министерствах, и на всякой реке! Если бы все так с малолетства, как Назаров, тогда и расти природа…
Степанов скорчился еще больше, чтобы не так трясло. И теперь горько подумал: а вот сам-то он вроде бы как устал верить в море. Так ведь и было, что отговорил себя верить. А от этого, может, и болезнь пришла. Именно. От этого и болезнь взяла, что перестал быть нужным борьбе. Как сапоги снял вроде бы, а поход. Вот и нажил себе эту слабость. Сам виноват. Да уж… Вот отчего душа болела. Потому и дорога сейчас одна: к Ордынке. А должен… И силы, может, придут снова…