Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Старший плечом придавил огрызок, достал и бросил за борт, прямо в брызги. Хотя стало серо и мутно, точно туман, но туч не было. Звезды блестели чисто и ярко, будто зимой, и теперь стало видно, что начали падать, сгорают, а значит, и верно — к зиме, а там и рамы вставлять нужно, и на крыльце доски сменить, и крышу подправить кой-где. Утром гуси летели… А если звезды так ярко — скоро луна, ждать недолго. Тогда ехать легче. Тростник будет черный, а вода посветлеет — лиман освещен, и протоки везде здесь широкие. Но молодой и сейчас, значит, весь лиман видит, если молчит, а бинокль на шею повесил. Мотор починил все же, а то б пришлось ночевать в тростнике, ждать, пока их найдут, а позор.

— Слышишь, Петренко?.. Слышишь меня? Я говорю: гирла нет?

— Держу, Дмитрий Степанович, на гирло.

Старший понял, что поворот совсем близко. Не встал, чтобы посмотреть на лиман. И плащ не поправил, хоть нужно.

— Бензину подкачай, Петренко.

Молодой пригнулся к мотору ниже, послушно кивнул, потом крикнул что-то в ответ. Но Степанов его не услышал. Уже не смотрел на него. Он видел синее звездное небо и знал, что Ордынка все ближе, за тростником. А ему к Прохору зайти нужно, к Симохину тоже…

А ветер…

Лодку бросило вверх, наклонило. Брызги в лицо, как дождь. Но мотор не заглох. Рокот тот же ровный, как прежде. И бросило снова, ударило с гулом. Волна, значит, навстречу. Ветер переменился. Но молодой у мотора справлялся. Крути, учись, тебе жить.

Луны еще нет. А лиман пах теперь душисто, как свежесть. Дышать хорошо.

…И вот Прохор тоже морю хотел помочь, лиманы спасал, оттого и остался один, а ведь мог в городе жить. Вместе с женой в Керчи, где вода в доме, электричество, уборная отеплена, а кроме того, автобус и магазины. И Каму из Ордынки отвез. Как понять? Одиночество самому. У воды высох. А ему что было нужно на свете, чего не хватало? На войне-то он выжил, словно железный, а рана такая…

Старший услышал стук и понял, что молодой взял канистру и подливает в бак.

…В сорок четвертом они вместе домой, на лиманы, и вернулись, а встретились в Темрюке на базаре. Мария узнала его, потому что сама была из Ордынки. Сперва Прохор не тем боком стоял, в руке были сапожки женские хромовые — приценивался. А повернулся другой стороной лица — Прохор! «Я он и есть, — говорит. — И точка!» И сказал, что опять на лиманах. Вернулся рыбачить, как прежде. Но был тогда уже не один, — а здоров, и веселый был, когда встретились, хоть и шрам через все лицо и правого глаза нет. Потом за бутылкой вина и рассказал, что женился. А познакомились в Киеве, в госпитале. Работала там медсестрой. А сама из-под Керчи. Он ее в Ордынку с собой и привез… А там десять хат. И те кривые…

— Гирло ты видишь, Петренко?

— Вроде бы, Дмитрий Степанович. Видать, вроде бы…

…Он эту медичку-певунью привез. А была черноглазая, как нерусская, остроносая, ко всему любопытная, а когда рыбаки варили котел на берегу, пела им у костра, по лиману голос далеко разносился, как радио на Ордынке. Хорошо было слышно с лимана. Но в лодку садиться боялась. А ела уху, хвалила, глазами крутила, смеялась, чтобы Прохору нравиться. Но Мария сказала: «Горе вышло. Только бы ребенка не завели, пока не разойдутся, а то троим жизнь вся». И вся. Теперь Кама как сирота. Не поймешь с кем: то ли с Прохором, то ли с матерью. Вот опять на лиманы приехала, хотя, говорят, в Ростове на самолетах летает… Да уж… А разве Прохор хотел? Тогда он не пил. Можно сказать, в рот не брал. Он верил, что ему счастье, так любил сильно. «Ты, Митя, мне в ухо не каркай. Не твоего ума дело. Так и Марии скажи. А я был рыбак и останусь рыбак. И точка».

И верно. Когда она уехала в Керчь — в темрюкской больнице рожать не захотела, боялась: не та больница, плохой уход, — Прохор собрался тоже, потому что было уже известно, что родила, что дочь, а время шло — и месяц, и два, и три, — но в Ордынку не возвращалась. Прохор забил дом досками: кто его на Ордынке купит — не нужен. И дом забил, и рассчитался. Вещи в одну лодку вошли, а весна как раз, грязь, лиман зеленеть начал, теплом потянуло, путина, когда он уехал. И был в шинели. «Ну так, Митя, бывай. Точка, значит». Именно, что весна была, такая погода, точь-в-точь, а вернулся он через год, с утками, хотя работу нашел на руднике и платили помногу, хорошо, и квартиру дали, а дочку по своей бабке-гадалке назвал — Камой, но жить там не смог, на руднике, отказался. «Эхма… Не то, Митя. Ну пусть. Сам ездить к ней буду. К дочке». Но и тогда пить не начал, был первым в колхозе. Да уж… Он первым был, так для семьи старался… Вот и выходит: любил он море. По-другому не мог, а как велела душа, так жил. И он не для себя жил.

Старший не захотел кричать. Посмотрел на молодого, надавил ногой на его ботинок. Тот наклонился.

— Тебе сколько лет, Петренко?

— А?

— Лет тебе сколько?

— Двадцать три, Дмитрий Степанович.

— Ну, хорошо, Петренко.

— А что, Дмитрий Степанович?

— Я говорю: женись, Петренко, чтоб не один. Женись, говорю. А то, если один, лиманы тебе зачем спасать, если один? Женись. Тут и живи. И семья.

— Вот и я думаю, Дмитрий Степанович, когда комнату дадут.

— Ты все так держи, чтобы ветер был в левое ухо. Тогда в гирло и въедешь. Ну, ты рули, Петренко. — А сам снова рукой надавил бок, проверил, поморщился. По глазам резануло.

Боль…

…А Кама, когда подросла, прежде на лето к Прохору сама приезжала, ей на Ордынке нравилось. Даже с бригадой сети тянула и в лодке одна далеко уплывала, а не боялась. И сильная. Прохор гордился: «Эх, Митя, в кого красота?! Скажи!» Но он уже грузный стал, и согнулся, и слеп, потому что раненый глаз не ездил лечить, а ревматизм потому, что жизнь на воде. Да и то, если по правде, она была больше похожа на мать, только еще тоньше, как будто посередке затянута, и лицом лучше, светлее. И тоже пела, если в лиман уедет. А если с Прохором, он ей хорошо подпевал, густо, голос остался. Но все же видно, что была городская, по разговору, и держалась так, хотя и приветливо каждый раз, с уважением. Душу, значит, взяла от Прохора, остальное — от матери. Симохин на нее зубы точил. Бледнел, если увидит, и бесом вертелся. Но Прохор ему сказал: «Случится — прибью. Точка». И он прибил бы, потому что присматривал за Симохиным, так Каму берег, так любил. Как весна — Прохор ждет. Хату белит. И лодку держал для нее чистую, чтобы встретить.

Сам же в Керчь ездил редко, но все же надеялся: вдруг жизнь переменится. И деньги им посылал аккуратно, и рыбу хорошую, чтобы всю зиму была им на двоих, чтоб хватало. Сам и коптил и вялил. Был мастер. Он долго надеялся, но потом перестал туда ездить. Как отрезал. «Чего уж, Митя? Видно, ей со мной не судьба». Но и тогда еще он не пил. Какой-то силой, — а какой, как узнать? — но держался. А пить начал, когда на лиманах не стало рыбы, когда совсем разорили и лиманы, и даже море, — пустая вода. Запустение. А мирового значения был водоем. Вот почему. И лиманы не те, и ему одиноко. Но запил все же не сразу. Сперва мрачнел. И все больше. И хотя, что ни делал — бригадой в газеты писали и сюда, и в центральную, и даже в крайком он к инструктору ездил, — он изверился. А раненый. Нервы. Да ведь и то сказать: по нынешним временам проживи на двадцатку, если сумеешь. Пожалуй. А деньги в колхозе откуда же? Лиманы все хуже, и рыба не та — сор. Он вовсе изверился. Вот и начал… А в бригаде его все равно уважали. С ним было надежно. Людей в обиду не давал. В этом дело… И никуда из Ордынки. Да уж… Эх…

Потом вдруг приехал в Темрюк, к ночи как раз, а была зима, но тепло, снег не падал. Он в костюме том самом, который надевал прежде в Керчь, для этого и купил и берег, и галстук где-то нашел, а поэтому на себя не был похож, и трезвый, как не был давно, даже свежий, когда в дверь постучал и в руке портфель с документами — купил специально. «Переночую, Митя, бригада в Москву послала. Пиши сыну письмо, чтобы помог. И точка». Лег у окна, как попросил, потому что было натоплено до жары, а не заснул, курил. Но в Москву он так и не улетел, чтобы просить за лиманы. Вышло все по-другому, хотя встал спокойный, а сели завтракать — Мария картошки с мясом сварила, — он ел хорошо, чтобы до Москвы хватило, до вечера.

113
{"b":"284802","o":1}