Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Книга вторая

Камыши - i_002.png

Темрюк

Как-то милостиво и очищающе действовал на меня этот прибившийся к морю городишко, расползшийся, бездымный, виноградный, опоясанный заборами, продуваемый ветрами, низенький, известковый, с неторопливыми, иногда чем-то грустными улочками, где неожиданно попадались словно неуместные здесь официальные вывески «Гортоп», «Горсобес», «Горторг», с просторным, грязным, но зато разноцветным и ароматным рынком возле заплеванной семечками автобусной станции, почти всегда набитой приезжими с корзинами, тюками и мешками, с приличной новой гостиницей, имевшей даже двухкомнатный и с ванной номер — люкс, навсегда забронированный для кого-то особого, и, что еще веселее, с одетым в форму, но совсем ненужным штатным швейцаром в подъезде, чудным от своей невиданной синекуры и полупьяненьким, — мне он приветливо и заговорщицки подмигивал, узнав от администратора, что я выдаю себя за писателя из Ленинграда, хотя видно издали, что я за чин, если обедаю тут же в буфете, куда захожу в самых обычных синих спортивных брюках, и курю дешевый и вонючий «Памир».

Первую неделю мой шумноватый, с тонкими стенами номер за рубль тридцать казался мне отчаянно чужим и на редкость голым. Края письменного стола, спинка кровати, тумбочка, на которой стоял графин, и даже шкаф были изгрызены металлическими пробками от бутылок. На всех стенах, на двери, на подоконнике, на дверце шкафа и, конечно же, на столе зияли следы погашенных папирос. Зеленая пластмассовая ваза, предназначенная, очевидно, для фруктов, была прожжена насквозь во многих местах и даже как будто особым узором. На маленьком коврике возле кровати, уже истоптанном и потерявшем рисунок, синело большое чернильное пятно. А кроме того, фиолетовые кляксы каким-то образом попали даже на потолок и на матовый стеклянный колпак, что совсем было непостижимо, и можно было только удивляться подобной широте натуры какого-нибудь бухгалтера или инструктора, таким способом увековечивших себя здесь. Ну и ко всему этому за стеной каждый вечер вусмерть рубились в «козла».

Но то ли растекавшаяся вокруг, чем-то даже добрая неторопливость и кажущаяся безыскусность жизни, то ли красивый пролив возле Тамани, то ли еще что-то, однако за эту, вот уже вторую, неделю я почти убедил себя, что все верно и я правильно поступил, когда, так и не доехав до Краснодара, на полпути вышел из того, с ленинградским шофером, такси и возвратился в Темрюк. Я не мог иначе: машина мчалась среди разморенных желтых полей, унося меня все дальше от тихой Ордынки, от запутанных, спрятанных за густым камышом лиманов, а я чувствовал, как эта Ордынка с красным штабелем кирпича на берегу сильней и сильней тащит меня назад, словно я был привязан к ней. Да и как войти к Косте в палату? В его губах тут же застынет: «Ну, а что там было? В чем на самом деле была вина старика, ты узнал, выяснил?» И тогда же, по дороге в Краснодар, у меня захватило дух от шальной и ставшей навязчивой мысли: написать о Степанове, оживить Дмитрия Степановича на бумаге, оставить его портрет, мысли, характер. «А должен… А надо…» Может, именно так я выполню свой долг перед ним и тем самым помогу живой Марии Степановой? В самом деле! Какую, к примеру, речь произнес бы старый солдат, стоя перед судом, если бы дожил до такого дня? Я был уверен, что у него, конечно, нашлось бы что сказать, чтобы с достоинством защитить свое имя… Теперь я должен был сделать это за него. Ведь именно моя профессия давала такую возможность. И три дня назад, когда я наконец-то заполучил в прокуратуре, принес и водрузил на стол старенькую разболтанную «Олимпию», мой номер в гостинице показался мне даже уютным, приобрел совершенно точный смысл. Она, конечно, была не так хороша, как моя, никелированная, новенькая и привычная, но тем не менее вполне годилась для дела. Я проверил ее. Вложил чистый лист и выбил на нем: «Лиманы». Клавиши легко поддавались, буковки бойко прыгали, каретка откатывалась как по маслу, и мелодично тренькал звоночек. С этой машинкой мне просто повезло, что уже явно было хорошим признаком. Мне ее выдали в общем-то без особых разговоров, после того как я заверил прокурора, что вовсе не собираюсь до суда совать свой нос в дело об убийстве инспектора Назарова, а весь мой интерес, причем чисто литературный, — инспектор Дмитрий Степанов, его мысли, характер. Правда, «Олимпия» стояла, а я все еще побаивался ее — так давно не садился за работу.

Мои отношения с Бугровским за это время каким-то образом стали не то что натянутыми, а пристально холодными и, кажется, запутывались все больше. Когда я вернулся в Темрюк и утром вошел к нему в кабинет, чтобы узнать о Прохоре и Симохине, он словно бы даже не удивился, увидев меня, только поднял брови, таинственно улыбнулся и был самоуверенным и всезнающим, как на лимане. «Вот кого не гадал принимать! Значит, не уехали?» Усмехнувшись, устало сказал, что Прохора… «выгнал, выгнал», что Прохор пока и всего-то нужен был для очной ставки с Симохиным, а забрал он его в тот вечер в Темрюк, чтобы «уважал закон», так как повесткам Прохор не подчинялся и сам в прокуратуру не приходил. Ну, а Симохин… «Симохин ваш доловился. Вот теперь мухи не обидит. Арестован… Значит, покупаться у нас остались? И надолго?» И тут, заметив, что я смотрю на горсть шелухи и семечек, живописно возвышавшуюся на одной из его папок, он страшно смутился, весь залился краской, стряхнул шелуху в корзину и неизвестно зачем стал закрывать на ключ ящики своего стола. Выйдя от него, я оставил прокурору записку, в которой изложил свое личное мнение о Симохине и Ордынке, попросив приложить мои два листка к делу. Вряд ли эта скорее эмоциональная, чем аргументированная записка сыграла какую-то особую роль, но «Дело на Симохина», которое Бугровский уже начал готовить, надеясь передать в суд, каким-то образом, как мне казалось, вдруг пошатнулось. Я понял это по тому, что он стал со мной подчеркнуто вежливым и даже иронически снисходительным, что, несомненно, говорило о его природном уме. Но одновременно, не стерпев, он накатал на меня здоровенную «телегу» в райком, где главным образом фигурировал мой «роман» с Камой, но, впрочем, не были забыты и рыбцы. Выходило, что у меня есть «субъективно личные моменты», чтобы интересоваться следствием и «передавать сведения подозреваемым», то есть Каме. И теперь, приходя по делам в райком, я в общем-то чувствовал, что Кама и рыбцы, пожалуй, пошли мне в строку, а мое положение в Темрюке стало для многих двусмысленным. Так что кое-чего он все же добился, и мне приходилось в какой-то мере рассчитывать на широту души людей, знакомых с этой жалобой. Не было гарантии, что я и в Ленинграде не застану подобной и вполне официальной бумаги, чтобы мне было «стыдно за похождения в отпуске». Теперь, если я приходил в прокуратуру, Бугровский любил помариновать меня перед дверью своего кабинета, а пустив к себе, чересчур усердно придвигал пепельницу, изображал внимание, неожиданно вскидывал глаза или, прищурившись, с преувеличенной зоркостью разглядывал что-то в дымной глубине комнаты, за моей спиной, или же с каким-то особым смыслом принимался смотреть на телефон, как бы чего-то ожидая, поглаживая трубку. Передавая мне машинку, взяв с меня слово, что до суда я не опубликую об этом «деле» ни строчки ни в местной, ни в центральной печати, он не выдержал и, скептически хмыкнув, спросил, что же именно я собираюсь писать о Степанове. Его почему-то задела эта машинка. «Выгораживать, что ли, хотите?» Я ответил, что собираюсь писать лишь правду, ничего не выдумывая от себя, а полагаясь на факты, на документы и на людей, которые знали Степанова. Он усмехнулся, даже рассмеялся и сказал что-то вроде: «Можно себе представить…»

— Неужели для этого и остались? Так, так… И что же будете обрисовывать? Всю его жизнь, что ли? Знаете, просто интересно узнать. Любопытно.

Я ответил, что у меня пока другая мысль, что, если удастся, я хочу описать всего один день его жизни.

64
{"b":"284802","o":1}