Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вот у Прасного молодой и зацепил, как нужно. Но чересчур все же. Вот что. Потому лодку и вело теперь по лиману.

Та свая, можно сказать, сама их нашла, если уж разбираться. Именно. Так и было, что сама их свая нашла. Потому что он молодого предупредил, чтобы совесть была чистая: «Осторожно, Петренко». Крикнул даже: «Мотор подними!» А тот ничего — скорость крутит. Оглох вроде. Крути. Сам же себе бровь рассек, когда лбом об скамейку стукнулся. А могло быть и хуже. Вот и сиди. Клацай.

И когда зацепились, кишки к горлу подбросило, и жара навалилась тут же, во рту пересохло, Степанов только рукой махнул, так ему стало обидно и так жалко себя, и тошно, и горько, и неуютно на свете. Эх, тьфу ты, и только. Чертова жизнь…

Ну, стучи. Ничего из тебя не выйдет. В Ростов тебе нужно. Ладно еще — лодка цела. Та свая была крепкая, могла продырявить. По-человечески, значит, молодой сам с бухгалтером рассчитаться должен, если за мотором сидел. Рыбный инспектор!..

Степанов встал на колени, нагнулся и высморкался. Не мог заснуть, а хотел бы. Лег — снова стук по всей лодке, по голове этот стук. Повертелся, лег на другой бок, потому что затылок нагрелся. И не то снова — солнце в глаза… Опять повернулся. Все равно плохо. Придет вечер, лодку в тростник ветром затянет. Того лучше, В последний-то день. И еще люди увидят…

Теперь по всему телу стучит. Сперва в голову, размеренно, вязко, потом в грудь и в живот, кувалдой, кувалдой.

Так он лежал, скорчившись, поджав ноги, а глаза открытые.

— Ну что, наработал, Петренко? Поймал ты Симохина?

Младший услышал, повернулся и стоял, согнувшись над мотором, здоровый просто на зависть. Руки огромные, черные — в масле, по лицу размазана кровь, зубы щучьи и белые. Но спина хоть и круглая, а виноватая, и лицо виноватое.

— Еще нет, Дмитрий Степанович. Но если приказ — выполним. У меня так. Если разбил, починить должен. Я вас не подведу.

— Да уж, мне этот позор нельзя. Ты себя не подводи, Петренко. Служба у тебя теперь государственная.

— Понял, Дмитрий Степанович. Мне-то ведь тоже комнату надо, чтобы на счету быть. Служба — первое дело. — И снова начал стучать.

Старший вынул из рюкзака кусок сахара — бывает, что печень отходит, если съесть сахар, с ним поэтому сахар всегда, пакет пиленого, хрупкого, в толстой синей бумаге, — прожевал кусок, второй, это месиво проглотил, а в то же время по привычке разглядывал лиман, и тростник, и небо над головой и на закате — всюду чисто, ни тучки, но солнце уже к земле, желтее стало, — и понял, что душа у него все равно не на месте, хоть мотор теперь не починишь, а значит, ехать к Ордынке не нужно, где шофер и ружье у него, и Кама вернулась зачем-то, и, значит, готовится что-то… А завтра, когда он приедет с дежурства, Мария сделает ему грелку и даст молока с медом, и вылечит, и простыни постелит свежие, и сама ляжет рядом, и аккуратно и мягко положит свою руку ему на больной правый бок, и пожалеет, прижавшись всем телом, а дыхание в щеку… Нестарая, все такая же крепкая, даже упругая, а волосы после мытья душистые, и вот уже тридцать пять лет запах один и тот же, даже когда поседели… Так будет ли все это, если тянет его изнутри? А душа и вовсе застывшая, как вроде виноватая. Именно. А перед кем?..

— Что, говорю, Петренко, ты на меня смотришь?

— Отдыхайте, Дмитрий Степанович. Ничего…

Старший телом почувствовал, что лодка остановилась. Видно, уперлась в камень. Поправил кепку, а другой рукой переложил рюкзак, чтобы ботинком не помять помидоры. И, не торопясь, — все же на службе еще, — он снова прощупал глазами тростник: и стену, что справа, и стену, что слева, разглядывал метр за метром, а потом и бинокль взял, когда ему показалось, что волной приподняло желтые поплавки как раз в том месте, где начинался ерик. Но увидел, что поплавки эти понесло. Значит, не сеть, а прошлогодний тростник там качает.

Пусто. И как раз когда птицы поднимутся, ветерок перед заходом начнется, потянет. А ветерок — и воздух похолодает к ночи. Тогда день этот кончится. А день для него на службе последний. А так бы, конечно, не проехал мимо Ордынки. И вины его нет никакой. И вдруг сказал, вздохнув, а рукой показал на ерик:

— А Назарова недалеко. Там вот было. За тем ериком. Понимаешь, Петренко? Рядом. — И сам не знал, зачем это сказал, кто за язык потянул.

Но молодой, конечно, не понял. Уставился, как глухой. Он ничего не понял, потому что, как все эти, из ранних, жизни не знал. Куда ему, если он книг начитался! Что ему Назаров?.. А кроме того, думал — и это уж наверняка — он наверняка думал, что это Назарова можно подкараулить в ерике, там подстеречь и убить, а вот его, Петренко… Вот у него ум — да! Он, Петренко, вечный, а потому и через сорок лет будет все такой же: шея сазанья, а плечи буграми и грудь бугор: вздохнет, и поднимется. Он и море переживет, Петренко-то! А сам даже ерика не увидел, так этот ерик укрыт. Повертел башкой и сказал:

— Так и мы, Дмитрий Степанович, может быть, тут на ночь встанем? А? Тогда и того поймаем. А?

Вот что сказал. Не голова — Дом Советов.

— Кого, Петренко, поймаем? И ниже сядь, не паруси.

— А который убил, Дмитрий Степанович. Того.

— А его кто, Петренко, убил, по-твоему? — Старший взялся за бок и теперь смотрел на молодого в упор, разглядывая, как замаскированного. — Ты, может, знаешь, кто его убил? Мне бы сказал.

— Шофер, я думаю… Вот ружье у которого, Дмитрий Степанович.

А глаза упрямые, как будто твердые, и не мигают. Бровь пополам, и сочится, и кровь всюду размазана: и на лбу, и на щеке, и на рубашке пятна. Нет, видно, этого мало. Видно, еще ему надо. А надо бы, чтобы знал, какая тут есть работа. А то и тарелку ухи захочешь, а поздно, если подкараулят ночью в лимане, обманут за тростником, хоть умный. Здесь-то ведь люди были не хуже. А поломало, как дерево. Да уж… Сам-то он семь лет прослужил, семь лет сперва по углам, по углам, пока ему комнату дали. И зарплата была не та — копейки. Даром, можно сказать, служил, лиманы спасал…

— А может, его косари, Петренко, которых мы встретили?

Молодой задумался.

— Вполне может быть, Дмитрий Степанович.

Старший посмотрел на лиман, на плоскую воду. Потом поискал глазами рюкзак. Ему стало лень шевелить языком. Что толку? Молод Петренко. Сперва сам пойми, что тебе в жизни нужно. Узнай это прежде, что тебе нужно. А смекнешь, что к чему, — жизнь и вся. Вот тогда поумнеешь. Именно.

Лодку опять начало вертеть, потянуло к ерику. Степанов вынул бутылку, отковырнул белую искусственную пробку.

— А может, его Симохин, Прохор или еще кто-нибудь? А может, чужой? Тут мало ли кто на лимане? Понимаешь, Петренко?

— Ясно. А я думал, вы знаете, раз вы тут инспектор и с ним вместе ехали, Дмитрий Степанович. Должны, думаю.

Старший вытер со лба пот.

— Так это я его, что ли, убил, по-твоему? Ты на что намекаешь? Я виноват, что ли? А ты мотор собирай, Петренко. Нам не стоять тут, вот что, пока околеем. Дежурить.

Молодой кивнул и точно проснулся.

— Нет, Дмитрий Степанович, я его починяю. Я его сейчас соберу, а вы спите. Я службу знаю. — И снова заклацал ключом.

Старший только рукой махнул, посмотрел сквозь молодого и плюнул. Даже не выругался. Выпил глоток воды, снова засунул бутылку в рюкзак, чтоб не нагревалась. Вздохнул глубже, успокаивая нервы.

— Суд будет, Петренко. Государственное обвинение, раз его на службе убили. Без нас найдут. — Он свернул плащ и положил под голову, чтобы снова лечь и устроиться. — Тут, Петренко, сам прокурор не знает, а собаку съел. Ясно тебе? Вот как запутано. Не с такой башкой, как у нас. А уж мы-то…

Степанов лег на спину. Набрал воздуха и пальцами мягкими, как у доктора, осторожно ощупал бок. Заранее сморщился. Надавил, затаив дыхание, под ребра. Боль тут же обожгла и живот, и грудь, и горечь набилась в рот. А по ногам потекла слабость. И немного погодя, прислушиваясь, снова ткнул пальцем в печень. Да, все же… Он расстегнул ремень, отпустил на две дырочки.

87
{"b":"284802","o":1}