Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я слышал и на побережье знакомые степановские раздумья, его усталость, его тоску, ощутимую особенно оттого, что и в приморских колхозах, так же как на Ордынке, меня сплошь окружали высушенные солнцем морщинистые лица и руки. Эти люди принимали меня за своего, здешнего, потому что я уже набрался их быта, и не пытались подбросить мне соленого судака или связку рыбцов, лишь бы редакционный газик уматывал побыстрей, и я не мог не поднять с ними горькую стопку, когда они наливали мне из своей бутылки. Итог этих конференций под уху всякий раз был тоже степановский: море уже не кормит, как прежде, рыбаков, и колхозов по теперешним временам больше чем нужно, а жить-то на что же… дальше-то что?

За Темрюком тянулась зевота странно пустого, ничем не застроенного, как будто никому не нужного берега, на который тихо накатывалась пена теплого моря, В машину лезла удушливая мелкая пыль. Но самое-то главное было научиться вовремя прикрывать голову ладонью, чтобы, подпрыгнув, не стукнуться о железную перекладину вверху и не услышать от шофера:

— Для черепа запчастей не держу, товарищ корреспондент. Охо-хо! Свои, наверное, имеете!

Я улыбался, чтобы не скрипеть зубами, и молчал, потому что на этих дорогах меня постепенно, особенно когда мы возвращались назад, особенно после ухи, начали одолевать мрачные монологи, обращенные к будущему кандидату наук Косте Рагулину.

«…Слушай, Костя, выплыл здесь совсем новый для меня штрих, до чего же одновременно и наивный и жуткий — душа способна перевернуться. Ну и силен на выдумку человек, когда ему надо заслониться от правды, лишь бы не видеть ее. Эти геройские люди все же отыскали для себя лучик надежды даже в такой ситуации, только бы не расставаться со своими сетями, промокшей робой и соленой водой. Кто-то здесь пустил слух, что им скоро дадут в кредит большие суда и начнутся отсюда походы за рыбой в Индийский океан. Вот за какую красивую байку они ухватились и почему не уходят из колхозов, а согласны перетерпеть, продержаться пока на эту тридцатку, которую получают за месяц. Благо уха есть… Клянусь, я не представлял, Костя, что море способно так примагнитить душу. Ведь размечтались-то люди, которым под шестьдесят и за шестьдесят. Понимаешь? А между тем вытаскивают почти пустые сети и, как говорится, ждут у моря погоды. Жестокая, ох и страшная здесь происходит штука, Костя. Больно на это смотреть. А куда, скажи, им в самом деле деваться? Не менять же профессию?.. Здесь ведь, дорогой Нас Не Трогай, все так ясно, что дальше некуда. Да, Костя, откуда этот слух про Индийский океан?.. Впрочем, главное, Костя, что тебя выписали и ты уже снова годен. И как-нибудь потом, если будет время и окрепнут твои нервы, я тебе расскажу обо всем этом… как я гостил у Дмитрия Степанова, и как он уберег это море, и где он теперь… Мы… мы оба, Константин Федорович, неисправимые интеллигенты… А что делать, если такая стезя? Как говорил наш общий друг и мой спаситель Дмитрий Степанов: „А должен… А надо…“ Но что, Костя, каждый из нас должен и что надо? Это, прости меня, большой вопрос и едкий, как горчица. Верно же? Нет, я не жалуюсь, что напрасно потратил здесь время. Я не хочу сказать: лучше бы глаза мои этого не видели. И не жалко времени. Упаси бог. Но даю тебе слово: я помудрел. Да, когда познакомился с твоими милыми рыбами… Но, Костя, я вижу, я сам увидел, что ты завел напрасную войну с этим трезвым, реалистичным, а главное современным Глебом Степановым. Зря, так все здесь ясно. Ты завел безнадежную войну, хотя я не знаю, что написано в твоем докладе. Этого моря нет. Я, Костя, не произнес это вслух. Я так подумал. Вот и все. Сам понимаю, что слабость. Но пойми этот рецидив и знай, что он последний. Выражаясь языком Прохора — и точка! Скоро я закончу повесть об инспекторе Степанове. До встречи!..»

Примерно так, сидя в какой-то чайной возле Приморск-Ахтарска, где я дегустировал местное пиво, — а ведь это первый раз после Ростова на столике передо мной стояла кружка — я отметил полтора месяца своей разлуки с Олей. В конце сентября я написал Косте, что задержусь в Темрюке еще недели на три, и попросил его, если можно, выслать мне свой доклад. Костя ответил тут же, но совершенно неожиданным образом, прислав мне телеграфом сто пятьдесят рублей, хотя о деньгах я даже не заикался. В телеграмме была приписка: «Где доклад, пока не знаю сам. Найду — вышлю или приеду». Мне показалось странным, что он потерял свой доклад. Как это могло быть? И буквально на следующий же день, это было первого октября, на меня, что называется прямо с неба, свалился еще один перевод. Тридцать пять рублей наскреб Петька Скворцов, деликатно сообщавший, что вот, мол, вдруг и подвернется хвост от тараньки, так неплохо бы, потому что забыл ее вкус. Я умел, если нужно, обходиться и небольшими деньгами, но почему-то именно от Петькиных рублей у меня не по-мужски резануло в глазах… Однако теперь я был уже в газете и эти деньги мог припрятать на всякий случай. Невероятное дело: у меня в Темрюке завелась сберкнижка!

Одним словом, все было хорошо: я ходил в редакцию, где разукрашивал статьи комбайнеров, я ждал, когда придет Костин доклад, у меня были для работы ночи, иногда и дни, и не так важно, какой ложкой я ел, серебряной или алюминиевой. Какие курил сигареты, скрипели под моими ногами половицы или нет, из чего был сделан матрац, на котором я спал, и сколько еще могли продержаться мои узконосые голландские туфли. Я хотел рассказать людям правду о бывшем солдате Дмитрии Степанове — и точка.

В октябре не похолодало, как предсказывал прогноз, а, напротив, снова как будто вернулось южное лето; в полдень солнце пекло вовсю, и даже ночью при распахнутом окне движения воздуха не чувствовалось. Конечно, можно было забивать себе голову тем, что тепло это призрачное, усыпляющее, временное и впереди все равно осень, реальность и слякоть. Но куда важнее было то, что ходить можно было налегке, земля пахла солнцем и закаты неизменно получались на погоду. Это было важно потому, что по вечерам я иногда облучался информацией совершенно особенной, переложенной дразнящим белозубым смехом и скрипом пахнущих дегтем уключин Вериной лодки.

— Гляди, — предупреждал меня швейцар. — Часы и пиджак туда не бери.

Какой-то невероятной своей телепатией ей всякий раз удавалось угадать, когда я приеду в Тамань. Дом, в котором она жила с девяностолетней старухой, своей бабушкой, весной разбитой инсультом, был будто бы далеко от шоссе и от моря, но как только автобус останавливался, я уже видел Веру возле придорожного навеса или на скамейке рядом со знаменитой лермонтовской избой, а вернее — у редкой невысокой изгороди, окружавшей эту избу. Мы спускались вниз по обрыву, садились в лодку и отправлялись в пролив, каждый раз уплывая все дальше и дальше, кажется, напоминая детей, которые хотят достичь горизонта. Весла она всегда забирала себе, а мое дело было сидеть на корме, вычерпывать воду, не разгуливать по лодке, как по Невскому проспекту, не свалиться за борт, а самое главное — не декламировать, как некоторые, «Белеет парус одинокий», если вдруг в самом деле где-то покажется парус. Вот в такие я был поставлен рамки, в общем-то устраивавшие меня своей неполированной шероховатостью.

Она не подавала мне примера, и я тоже не задавал ей вопросов ни о ее муже, которого здесь не было, ни тем более о Глебе Степанове, довольствовавшись чисто внешней стороной ее жизни. Родители Веры, ставшие во время войны партизанами, погибли в керченских катакомбах, и ее вырастила бабка, которая весь свой век проучительствовала здесь, в Тамани. Кроме того, я узнал, что Ленинградский университет, работая все эти годы с ошеломляющей производительностью и даже в две смены, как заправская фабрика, выдал, оказывается, диплом не только мне одному. После окончания университета Вера Царева была принята в аспирантуру, материал для диссертации уехала собирать не куда-нибудь, а в Боспорское царство, то есть в Керчь. Однако, судя по отдельным деталям, совсем не Митридат VI, а некто более современный помешал ей написать диссертацию, задержав в Керчи на целых четыре года. Нынешней же весной, получив известие о тяжелой болезни своей любимой бабушки, прервав поиски нового кульобского сосуда, Вера возвратилась в родную Тамань. Все лето она провела у постели больной, а к осени, оставшись без денег, была вынуждена искать хотя бы какую-то временную работу: бабушка уже могла сама подниматься и даже прогуливаться по саду. И вот в конце августа, поглощенная своими заботами, Вера Царева села к окошечку почты в Темрюке, чтобы, таким образом, взглянуть своими бездонными глазами в мой паспорт. Ну и между всем этим она неизвестно зачем успела посетить ростовский ресторан, где, если быть совершенно точным, мы впервые и встретились. Вот и все, что мне было известно.

80
{"b":"284802","o":1}