— Дайте, если есть, спички, — попросил я, оглядываясь. — Зажигалка выдохлась, не могу закурить.
— Бензинчик найдется. Починим, — с готовностью предложил он, поспешно протягивая мне спички, поймав их как будто в воздухе. — Сделаем.
— Нет, газовая. А газ кончился.
— А-а-а-а, — словно огорчившись, произнес он, двигая тарелки на столе. — Слышал про такие. Игрушка. Тут у нас, на лиманах, чем проще, тем надежнее. Был бы огонь… А еще лучше, была бы рыбка. А тут уже до убийства доехали. Вот я о наших делах и хотел посоветоваться. Ну, сперва заморить… Да, пиво-то! Сейчас, — сказал он и выскочил из комнаты.
Даже этот мотоцикл здесь и то не мешал… И все же зачем ему было врать про мотор? Неужели только для того, чтобы понаблюдать за мной и понять, слышал ли я их утренний спор с Прохором? Он почему-то нервничал, а потому и взорвался, когда мы шли сюда. «А вот вам одному скажу, зачем на лимане был». Судя по бутылке, стоявшей на столе, разговор, наверное, предстоял «по душам». И я был уверен, что о Назарове. Но он и сейчас мне был необъяснимо симпатичен, этот резкий, самолюбивый и, кажется, категоричный в своих суждениях Симохин, вздумавший удивить Ордынку новым и даже каменным холодильником, если, конечно, это правда. Такие люди, как правило, легко ранимы и, чуть что, замыкаются, ожесточаясь на весь мир, становясь нетерпимыми и даже беспощадными. Но с другой стороны, необъяснимая практичность: одет с иголочки, редкий транзистор, умение быть обходительным. Любопытный характер. И рисует…
Я подошел к стене и посмотрел на акварели. Почти не всех одно и то же: солнечное небо, иногда с ярким белым облачком, вода и стены камыша. На некоторых сделанная как бы подчеркнуто неряшливым мазком чернела лодка с крохотной человеческой фигуркой. Сперва мне показалось, что это самое обыкновенное и заранее безнадежное любительство. Но очень скоро я поймал себя на том, что мне хочется всматриваться в эти пейзажи. Они, кажется, были настоящие, со вкусом, с неожиданным сочетанием красок и явно с мыслью, с настроением. Меня заинтересовала вода. То ли это достигалось с помощью оттенков, бликов, каких-то внезапных переходов, то ли еще как, но в этой воде каким-то образом угадывалась жизнь. Да! Да! Прямо-таки видна! Это не было просто водное пространство, разноцветное само по себе, отражавшее тростник, лодку, небо, а нечто наполненное внутренним движением и даже ликованием стремительной, спрятанной, но все же ощутимой, происходящей где-то в глубине жизни. Вот именно ощутимой! Какая-то загадка… Рука, конечно же, одаренная. Художник точно знал, что хотел сказать, а не водил кисточкой по наитию. С помощью чего же это получалось? Нет, не пенять… И еще я заметил, что краски всюду чистые, определенные, никакой мазни, серости, грязи. Хотя камыш иногда переливался не только коричневым, но почти черным, страшным… Одно слово: здорово!
Я услышал, что Симохин вернулся в комнату, и спросил его:
— Это что же, вы рисуете? Вы учились где-нибудь?
— Это? — рассмеялся он, как бы отгораживаясь от чего-то несерьезного. — Один из Краснодара на рыбалку сюда приезжает, малюет. Ну и висят.
Позвякав у стола, он снова исчез.
Я перешел к другой стене. Здесь были только портреты, очевидно местные рыбаки, и я сразу же узнал несколько знакомых мне лиц. Сюжеты самые простые. Старик чинит положенную на колени сеть и как будто что-то мурлычет себе под нос, с лица еще не успела сойти улыбка. Две большие черные лодки — рыбаки ставят сеть. Рыбаки за столом. Почти такая же картина, которую я наблюдал в доме Прохора. Тот, что в центре, с широко распахнутыми руками — моряк, которого я встретил в магазине. Можно понять, что он рассказывает какую-то историю, даже клянется, обижен. Все вокруг него хохочут, на столе тот же таз с ухой. Еще портрет. В наполовину вытащенной на берег лодке сидит вполоборота или даже почти в профиль подавшийся вперед человек. Прохор! Но какой Прохор! Лишь вглядевшись, я догадался, что это он. Лицо изображено так, что никакого уродства не было. Прохор был красив и громаден. Колени стояли сюда, ко мне, а туловище повернуто к лиману, голова приподнята. Под ватником гимнастерка, и на ней две «Славы». Недалеко от лодки летящая в воду серебристая рыбка. Секунду назад он поднял ее в лодке, швырнул и мягко, доверчиво, как бы вглядываясь, посмотрел на лиман. Всего в точности передать невозможно: Прохор был щедрым, был сеятелем, был вдумчивым, был победителем! Ну и Прохор же это был! Единственное лицо, которое насторожило меня, был Симохин. Его портрет находился в нижнем ряду, почти у пола. Он смотрел на меня в упор, не отпуская. Лицо выполнено совсем в другой манере, сложенное как будто из углов. Было оно острое, когда-то давно исстрадавшееся, а сейчас уставшее, почти смирившееся, в глазах какая-то обвиняющая пристальность к миру, словно прощенному им. Портрет очень хороший, возле которого надо было остановиться и задуматься. Но это был не Симохин. Художник вложил в натуру что-то слишком свое…
— Ну, так чего ж, маленечко поесть надо, — раздался голос Симохина за спиной.
Я не слышал, когда он вошел.
— А как фамилия художника? — спросил я, все еще пытаясь понять, что должен был означать этот портрет.
— Фамилия? А мне как-то и ни к чему. Рыбаки приходят, смотрят, смеются, — сказал он, двигая табуретами. — Ну, деликатесов особенно нету… Но может, и этого скоро не будет, если за рыбу уже убивают. Вот какие у нас дела теперь. Ну, пока оно холодненькое…
— А ему сколько лет?
— Кому? Вы про Назарова?
— Художнику.
— А-а-а-а… Да вроде как мне. Тридцать три — тридцать четыре. Сюда вот садитесь. Поудобнее. — И, заметив мой удивленный взгляд, засмеялся.
На полу стояло деревянное ведро, в котором среди льда чернели бутылки. Одна уже была на столе. Настоящий чехословацкий «Будвар» — редкость даже в больших городах.
— Из санатория одного, — объяснил он с улыбкой. — Для нас заказал. Привезут хоть черта, лишь бы получить рыбу. Вот и не стань тут взяточником! Ну, рюмочку коньяку? — деловито спросил он, достав из кармана нож со штопором. — А ведь я не забыл: у вас еще одна просьба ко мне. Одну вы сказали, а вторая? Огурчик, огурчик цепляйте.
— Лодку хотел попросить, — сказал я. — Вечерком на лиман съездить.
— Один? Э-э-э… Нет, нельзя… Заблудитесь. Нет, нет, опасно. Тут и я до сих пор путаюсь. Тогда уж вместе выедем. Камыш тут такой… Ну, вот, — выдернул он пробку, вздохнул, снял кепку и, подумав, положил ее на колени. — Рыбку можно макать в тузлук или ложка вот. Мы-то макаем. Скорей получается… Вместе поедем. Я вам и место покажу, где Назарова убили. Недалеко тут…
Только теперь я увидел его без кепки. Лицо у него вдруг оказалось совсем другим, вовсе не энергичным, не напряженным, а почти круглым, добродушным и словно оголенным, беззащитным. Глаза не въедливые, какими были под козырьком, а даже как будто близорукие, совершенно чистые, серые и, можно сказать, смеющиеся. Пожалуй, глаза у него были светившиеся, но с неожиданной глубиной. Портрет на стене явно никуда не годился.
— Или, может, с пивка начнете? С холодненького? — спросил он, наклоняя бутылку над моим стаканом. — Вы вообще-то в наших краях первый раз? Прежде не были?
— Нет, никогда, — ответил я, заметив, что на столе всего одна рюмка и только один стакан для пива. Все — для меня. И сам он ни до чего не дотрагивался.
Волосы у него были густой и короткой золотистой паклей, сбившейся, возможно, от пота, а может быть, так они вились.
— Ну и скажите честно: как лиманы? — придвигая мне сразу и коньяк и пиво, спросил он, наклоняясь через стол. — Вот выедем в лодочке, я вам такую красоту!.. Поискать еще! А говорят, что пропасть могут. Не верю. Вот про это и хотел с вами поговорить. Ну и по своим личным делам посоветоваться. Очень рассчитываю, что поможете. Я даже думаю, может, книгу напишете, — заторопился он, — а я вам материал дам. Такой, что в правительство пойти можно, доложить, прижать кой-кого. Писателя-то, я считаю, примут. Я вам такой материал… Я сам так полагаю… Так: чем, значит, человек культурнее, тем природа вокруг… ну, пышная, что ли. Белые беседки с колоннами под деревьями… А вы что же не пьете? А то, если на лиман выезжать, до темноты успеть надо. Я хоть человек подозрительный, но раз вы здесь, я за вас отвечаю, — усмехнулся он.