Откинувшись на спинку стула, проведя ладонью по мокрой и словно сетчатой, покрытой обильными пупырышками шее, Костя повторил:
— И лекарство старику отвезешь. От печени. Сильно он болен. И сам отдохнешь. — Но глаза его уже отвергали меня, и я это заметил. — Я вот вычитал у тебя в книжке, Витя, такое место, что если человек был на войне, то на войне ом и останется навсегда, даже если вернется живым. Я правильно запомнил? Правильно понял тебя?
— Да, Костя, да, — ответил я. — Но эта мысль известная.
Он все продолжал буравить мою переносицу и как-то неопределенно пожал плечами.
— А ведь человек, если он человек, останется солдатом, а не дезертиром. Так? Или не так? Ведь так, Витя?
Я перестал смотреть на очередь и повернулся к нему.
И опять лицо Кости стало предупредительно виноватым, а на лбу дождем выступил крупный пот.
— Я не очень силен, Витя, в этом, сам понимаешь, — проговорил он, как бы оправдываясь. — Но может быть, вам это легче — писать о прошлом… Нет, не так я сказал…
— А ты думаешь, Костя, мы с тобой в состоянии понимать настоящее? — спросил я. — Другие ведь скорости, Костя. Другие цели…
Странно это вышло: мы всего лишь сидели и ждали, когда зарядят бочку. Но мы давно не виделись, а потому должны были пошуровать кочергой друг у друга под сердцем. И вот меня зацепило.
— Так ты что, обиделся, Витя? — удивился он. — Ведь я хотел сказать о другом, когда предлагал тебе отдохнуть у Степанова. Я так понимаю, что писатель всегда с человеческими тревогами, надеждами, как бы верой. А сейчас люди об этом серьезно думают: о чистых реках, о земле… труба вот дымит. Ну и о рыбе тоже. А Степанова тебе надо бы увидеть, потому что он был солдатом и солдатом остался. Ты только не горячись, но, как я сам думаю, сейчас воевать иногда потрудней. Сложно бывает сейчас быть солдатом. Тогда все на свете было понятно. А вот он и теперь настоящий солдат. Поезжай, увидишь. Я думал, что тебе интересно. Ты зря, Витя! — И та же уступчивая покорность мелькнула в его глазах. — А раков за ларьком женщины продают. Там, внизу. Пиво сейчас ребята притащат. Вроде бы зарядили.
Я встал, чтобы кончить этот разговор:
— За теми кустами продают? Там? Нет, ты сиди, я схожу…
— Ну тогда подожди, Витя, подожди. Тогда я тебе по-другому. — Он положил руку мне на плечо, и снова я почувствовал ту необъяснимую силу, хотя тяжести на плече не ощутил. — Ну сядь.
Я сел.
— Вот мы шли сюда, и ты говорил, что я вроде бы самим господом богом создан, чтобы лазить по минам. И жест у меня рукой по лицу… А не так, Витя, совсем. Я ведь эти мины, можно сказать, еще до войны разряжать научился. Да, да. Я ведь до войны знаешь кем был?.. Это меня потом, на фронте, Степанов рыбами и морем заразил. Так что я его ученик. Это он меня заразил, а до войны я сперва беспризорником был. Шастал по вокзалам. Рассказывал я тебе об этом?
— Нет.
— Ну вот. Стеснялся, значит. А потом осел в Керчи. Стал учиться на стеклодува. Хотел сделаться человеком.
— Ну и что? — спросил я.
— Я, Витя, выдувал стекло и носил в руках стекло. А стекло, сам понимаешь, требует деликатности. Нежности требует.
— Ну и при чем здесь это?
— Не понимаешь? А то, что когда работаешь со стеклом, сам становишься мягким, все тело чуткое. Лишнее движение нельзя. И когда дуешь стекло и когда несешь. Его ведь как дуешь?.. — Он поставил кулаки перед лицом, словно хотел показать, как это делается. — И возле печи жарко. А руки-то были заняты. Вот я и нагибал голову и вытирался рукавом от сих пор до самого плеча. В привычку вошло. Ну, понял?.. Не на войне, Витя, солдатами получаются, а раньше. Мое, конечно, мнение. Война, по-моему, человека разучает… Да ты ведь сам, наверное, это понимаешь… — Костя взглянул на меня осторожно, даже робко.
— Слушай, Костя, давай прямо. Скажи, а не грош цена всей этой моей писанине? Всей вообще нашей писанине? Тебе не кажется, что мы пишем одно, а жизнь — это совсем другое?..
Он вздохнул:
— Ну куда ты меня заводишь, Витя? Что я могу тебе сказать?
— Тебе эта наша литературная писанина нужна? Вот скажи: тебе она помогает жить?
— Я понимаю тебя. — Он опять вздохнул. — Конечно, это правда, Витя, что чаще журнал «Иностранная литература» почитываем. Да нет, — улыбнулся он и подтянул брюки. — Ну что ты меня допрашиваешь? Сам ведь лучше меня знаешь, что читаем, чего ждем.
— Нет, брось, — остановил я его. — Начали, так давай.
Он опять стал виноватым, постаревшим. Пожал плечами, словно извинялся.
— Ну это правда, что серости много, — сказал негромко. — Мы в жизни, Витя, богаче думаем, острее, сомневаемся чаще, чем принято считать. Ну, как это тебе сказать?.. Ну, одним словом, если не обидишься, вроде бы жизнь дальше ушла, чем она в книжках. А книжки иногда даже назад тянут. Но это, Витя, совсем не значит, что…
Я засмеялся:
— Ладно, давай без «но». Видно, Костя, профессия эта моя ошибочная. На жизнь можно зарабатывать и легче. Я вот к какому пришел выводу. Ну куда я поеду? Зачем? Я ведь его и не помню толком, а он — меня.
Я встал.
Раками торговали в кустах. Не каждый заметит. Их продавали, боязливо посматривая по сторонам, неопрятно одетые женщины. На рубль — десяток, если раки крупные. Но я давно знал, что вкуснее средние, нестарые. И средние к тому же шли на рубль — пятнадцать. Я переложил одну кучку из тряпки в газету. Они были теплые и пахли укропом и петрушкой. Вот это торговля и понимание что к чему! И я бы купил еще, но тут женщины разбежались, увидев милиционера. Они посыпались вниз, проскальзывая сквозь кусты, хотя я мог бы закупить всю партию оптом и подписать договор на следующие дни и даже открыть филиал в Ленинграде, где-нибудь на Кировских островах, что было совсем просто, имея знакомую стюардессу. Вот у дезертира было бы дело!
На нашем столе уже гремел, отливая золотом, целый оркестр кружек. И само собой, мне пришлось улыбнуться двум Костиным сослуживцам, один из которых был кандидатом и, должно быть, не случайно имел новенькую соломенную рисовую шляпу, а другой пока что был кандидатом в кандидаты и все еще ходил без головного убора, плоский живот задрапировывал бордовой трикотажной бабочкой, а в левой руке, как холодное оружие, держал свернутую трубкой «Литературную газету». И нам бы тихонько заняться раками, но я и тут не упал перед Костей в грязь липом, не позволил себе этого. Человек — лошадь, а характер — всадник. Я заявил им всем, что какая у них наука, такое, наверное, у них и морс. Правда, взглянув на часы, я спохватился и совершенно искренне добавил, что и бог с ним, с морем, в наш-то атомный век.
Все тут перемешалось: их кружки, моя кружка, их стулья, мой стул. Поднялся шум, хотя я давно молчал.
— Так что, по-вашему, это ученые виноваты? Константин Федорович, кто это? Почему нас оскорбляют?! Послушайте, и Аральское море тоже съели ученые?.. Да плюнь ты, Леня, не порть нервы. Что он в этом понимает?.. Не поймет, Леня. После него — хоть потоп… Нет, простите, или вы, может быть, не специалист?.. Какой он специалист, Леня? Вот тут в газете какой-то кретин — вы читали, Константин Федорович? — тоже написал, что это мы во всем виноваты… Неужели вы не понимаете, что это проблема века, издержки века? Да, да, человек и природа — это проблема нашего века, и, если хотите, самая социальная проблема, с которой, уверен, мы справимся… Да что ты, Леня, он теоретик-потребитель, бабочка-однодневка. Какая удача, что он открыл нам глаза! Вот теперь рыбы будет навалом. Ура!
Я увидел на лице Кости натянутую улыбку и, чтобы выручить его, как мне казалось, поднял кружку и предложил:
— За Азовское море! За вашу науку!
Они загалдели с такой силой, что за соседними столиками поднялась тревога. А глаза Кости по-прежнему отвергали меня. Я отозвал его в сторону.
— Видишь ли, Костя, я в этом разговоре, наверное, в самом деле не ко двору. А мне, понимаешь, как раз надо уйти на часок. Я приеду домой…
Он взглянул на меня и пожал плечами: