Я видел, что ее не то что знобило, а колотило. По морю снова скользнул прожектор.
— …И вот, Виктор Сергеевич, не жизнь, не мой муж, а я сама себе стала противна, невыносима. Наверное, именно тогда я начала все переоценивать и поняла, что гибну… Невыносима и обстановка этой квартиры, незаслуженно богатая, словно украденная, и все эти расставленные по углам заморские раковины, морские звезды и табуретки под красной кожей. И мой муж с его неубиваемой улыбкой и кривлянием… Он пытался учить английский и французский и, выпив, начинал изъясняться со всеми с помощью какой-то немыслимой каши. Я начала перечить ему во всем. В ответ сцены, голодовки, ревность, порванные вещи. Стыдно признаться, сколько я пролила слез. Короче говоря, я ушла и подала на развод. Он заявил: «Ничего, поживешь на свою зарплату — вернешься». О! — вырвалось у нее. — Не могу вам передать… — Она опустила голову, потом опять выпрямилась, словно пыталась сбросить с себя какую-то тяжесть.
Ее душили слезы, но она справилась с собой.
— И какое счастье, — наконец проговорила она. — Я вернулась в тишину. Моя железная кровать, самые обыкновенные стулья… Это был покой, а я не понимала прежде, как это хорошо. Начала работать, принесла кипу книг по специальности, написала статью. Надо отдать ему должное, он страдал, но не мешал мне, ждал, когда я вернусь сама. Время от времени только звонил и спрашивал, не нужны ли деньги. — Она словно потеряла какую-то мысль, а когда заговорила, ее голос показался мне даже спокойным. — Ровно за две недели до развода к нам в институт приехал заместитель министра. Мужа сняли с должности… Ночью, как раз накануне нашего суда, он пришел. Никогда в жизни не видела более несчастного и прибитого человека. Сидел на краю стула и рыдал, как ребенок. Сказал, что все из-за меня. Что он давно раскис и потерял форму. Все эти тряпки, рестораны оттого, что он должен был меня покупать, потому что я не любила его и он это чувствовал. Я поломала ему карьеру и жизнь. И вот тут-то… то ли его слезы… Нет, я подумала: а может, не справилась с жизнью, может, еще не сделала всего, что могла… Я вернулась к нему… да, чтобы начать все сначала. Еще раз… И это была моя самая большая ошибка. Я ведь уже точно знала, что не любила его. Он действительно приободрился, какое-то время не пил и сказал, что все равно выплывет. Кажется, мирно, тихо, и вдруг снова старое: он попытался очернить, утопить… кого бы вы думали? Своего собутыльника Глеба Степанова. А петля эта наша затягивалась. Выяснилось, что он давно был замешан в каких-то спекуляциях, что-то незаконно вывозил или провозил, не знаю… От него решили избавиться и перевели на рыбзавод, недалеко от Керчи. Напившись, он кричал, что покончит с собой. Ну, об этом лучше… К тому же сохранил привычку жить шикарно и на широкую ногу. Вокруг него появились какие-то темные люди… махинации с этой рыбой. В прошлом году он узнал, что Глеб Степанов в Темрюке, нагрузил чемодан заграничными винами и поехал мириться, надеясь вернуться в институт. Мне он сказал, что поехал чинить бабушкин дом. Ложь… И вот этой весной бабушка заболела. Он испугался, что я не вернусь. А я решила: устроюсь здесь в школу и буду продолжать дело всей нашей семьи. Ему я сказала, что подумаю о наших отношениях, и просила не приезжать, тем более что бабушка почему-то относилась к нему хорошо. Целых три месяца его не было. Я уже построила себе воздушный замок: может быть, он взял себя в руки и решил оставить меня. Даже подала заявление в школу. Нет, все же приехал и снова… как сейчас слышу этот жуткий, страшный стук в стекло. Было очень рано… Снова пьяный. Начал трясти яблоню. Весь черный, похудевший. Мне стало жалко его, по-настоящему жалко… Опять объяснения, рыдания… А в середине августа от него одна за другой сразу несколько телеграмм. Умолял, чтобы я приехала на сутки в Ростов, что это его последняя просьба. Поехала. Оказывается, в Ростове был Степанов и мой муж попросил его, чтобы тот помирил нас. И я пообещала, что вернусь в Керчь. Даже дала слово. Вот так случай свел нас с вами в одном ресторане… Ну и все, — с облегчением проговорила она. — Возвратилась сюда и сказала себе, что жизнь все рассудит. Смирилась и даже успокоилась. Вот, Виктор Сергеевич, я вам и рассказала про лошадей и овес. Теперь вы знаете, кто я… — Она замолчала.
Я взглянул на нее и поразился тому, каким спокойным, даже ясным было ее лицо. Она словно закончила свою исповедь и была рада, что освободила душу. Нет, она не спрашивала совета, и я это понял и чувствовал себя оглушенным и, пожалуй, растерянным.
— И вы не можете себе представить, как я благодарна судьбе, что вы оказались здесь. И я хоть напоследок могу слышать нормальные слова и видеть трезвое человеческое лицо, — встала она.
Я посмотрел на часы, слыша это ее «напоследок».
— Нет, еще четверть часа есть, — сказал я.
Море по-прежнему было пустое и тихое. Я сидел неизвестно почему словно пристыженный и, точно магнитофонную пленку, прокручивал назад ее рассказ, неожиданно для себя пытаясь зацепиться, найти то место, где почему-то подумал о нас с Олей. В каком же именно это было месте? И что в ее рассказе я отнес к себе? Неужели в наших отношениях с Олей тоже заранее таилась какая-то фальшь? Какая же?
— Я вас удивила? — не поворачиваясь ко мне, спросила Вера.
В ее голосе не было ни сожаления, ни слабости, она скорее говорила это себе, чем мне. Снова она сидела на лодке, обняв колени и раскачиваясь из стороны в сторону.
— Скажите, Вера, — осторожно спросил я, — разве ничего нельзя изменить?
— А как? Ну как? — тихо, почти отрешенно сказала она. — Ведь он… он — человек почти под забором. И я должна… У меня ведь долг.
— Но зачем, почему, Вера? Это ведь снова ложь…
Она смотрела на море, неподвижная, как бы отсутствовавшая.
— Потому, вероятно, что мы живем только раз, — раздался ее голос. — И на свете у нас есть обязательства. Нравственность, наверное, начинается с ответственности. Надо было думать прежде, раньше… Человек устроен хрупко, и любая трещина на душе, наверное, уже навсегда.
— Но не решили же вы в самом деле похоронить себя, Вера?
Она молчала. Я встал и протянул ей папку.
— Спасибо, — взглянув мне в глаза, зябко улыбнулась она. — Спасибо… Вот именно потому я и придумала для себя стюардессу, которая не совершила моей ошибки. Красивая современная девушка легко обошла мои рифы и выбрала для себя нечто вечное, вернувшись в Ордынку. И я вообразила себе, что ей, конечно, помогла это сделать любовь. И вот мне нравится фантазировать о такой Каме.
— Какая любовь? — спросил я, поразившись тому, что ей пришло в голову то же самое, что мне.
— Ну пусть, например, к Симохину. — Ее улыбка словно ожила. — Из ваших рассказов… никого более подходящего в Ордынке я не нашла.
— Вы тоже думаете, что она приезжала к нему? — спросил я удивленный.
Ее догадка еще больше укрепила мою мысль. Да, тайком от отца, и все становилось понятным. Я давно вспоминал утреннюю сцену в Ордынке и теперь-то, пожалуй, вполне объяснимые слова Прохора, который мрачно выговаривал Симохину: «Инженер ты, что ли? Ни кола, ни двора, а все туда же…» А ведь я никогда не мог объяснить себе, чего эти люди не поделили. На чем еще основана их вражда?.. И я обязан… я должен… Мне надо мчаться в Ордынку и поговорить не с Камой, а, конечно же, с Прохором, открыто, по-мужски. Сесть, может быть, даже распить бутылку водки… Если бы это была правда!
— Я вообще напридумывала себе, — говорила Вера, — что вот идет прекрасное поколение, которое посмеется над всем суетным. Они будут любить человека и любить Землю. Служить деревьям, птицам, вот этому морю, считая все остальное мурой и тленом. И даже так: соберут свои обручальные кольца… и отольют золотую статую Любви, простую и понятную. И ей-то и будут поклоняться… Вот видите, и я фантазерка, хотя, конечно, чересчур уж по-женски… Сама понимаю… Но это так, для души, когда я пыталась вообразить, о чем вы пишете.
— Знаете, Вера… Симохин и Кама — это, возможно, и не очень сказка. Это, может быть, и правда, Вера. Да, да, да. Сегодня уже поздно, но завтра я обязательно поеду туда. Вернусь и скажу вам. Это вам, Вера, надо садиться за машинку и писать повести, а не думать о Керчи.