В свою очередь и преступность идет навстречу искусству. Будучи подражанием полезному труду, она сродни имитациям, подменяющим действительное эстетически отмеченным вымыслом. Мошенники,разводящие лохов, театральны, карманники и форточники поражают цирковой ловкостью, фальшивомонетчики и изготовители подделок и вовсе не могут обойтись при исполнении своих заданий без художественных навыков. Профессионализируясь, преступник, пусть и подчиненный сформировавшей его травме, в то же самое время перестает быть сосредоточенным только на ней, замкнутым в своей субъективности, коль скоро ему приходится овладевать теми или иными ремесленными техниками, чтобы побороть объективно наличные трудности. Чем более объективируется криминальное поведение, дистанцируясь от индивидуального психизма, тем упорнее оно создает собственную социальность (то, что Макс Штирнер обозначил термином «Verein»), альтернативную официальной, отсчитываемую от личности к группе, а не в обратном направлении. В этой среде криминальных специалистов, как и в любом коллективе, пекущемся о своей стабильности, нет либо мало места для патологических злодеев, совершающих преступление ради преступления, абсолютно не способных освободиться из плена травмы. Психопаты действуют по преимуществу в одиночку. В статусном обществе развязыванию и претворению в действие изуверской фантазии способствует эксклюзивно высокое положение, которое занимает делинквент (таков был, к примеру, соратник Жанны д’Арк, богатый аристократ Жиль де Рэ, нслаждавшийся неописуемыми мучениями детей), а в условиях демократии реализовать бесчеловечную перверсию дано каждому, кого она захватывает (в годы Перестройки чудовищные преступления Жиля де Рэ повторил ничем не приметный житель Подмосковья, наверняка не знавший, что в первой трети XV в. у него во Франции был знатный предшественник).[9]Как и в отношении других аспектов криминальности, именно искусство точно диагностирует принципиальное различие профессиональной и патологической преступности: в фильме Фрица Ланга «М» («Город ищет убийцу», 1930) изловить серийного насильника-педофила одинаково стараются как полиция, так и криминальное подполье, желающее отмежеваться от изверга.
Преступная социальность не просто одна из субкультур, равнозначная землячествам нацменьшинств или фанатским союзам. Она фронтально противостоит обществу, придерживающемуся закона, и потому являет собой параллельный ему мир со своими правилами, подчас не менее строгими, нежели те, что предписываются правопорядком. Социум отчуждается от себя в мафиозных псевдосемьях, подростковых бандах, нелегальных производственных объединениях (скажем, в картелях, возглавляемых наркобаронами) и прочих преступных группах сходно с тем, как он периодически отказывается от организующих его запретов в праздниках, в карнавальной деиерархизации культурных ценностей. Роже Кайуа («Человек и сакральное», 1939) понял праздник с его эксцессами и оргиастичностью как инсценировку, отбрасывающую нас в хаос, откуда возможно новое миротворение, как спектакль, цель которого — омолодить социальное время, приостановить ветшание жизненной и жизненно важной материи. Праздник, стоит заметить, сопровождается дарениями, ибо ему предается человек, разыгрывающий роль демиурга-донатора. Homo criminalis отличается от homo ludens тем, что лишает общество свободы-в-дарении. И тем не менее эти лица сопоставимы. И праздничность и преступность приводят коллективную жизнь к кризисному состоянию. Социальность во всем ее объеме (а не только ее хозяйственно-финансовая составляющая) не в силах пребывать в истории без впадения в кризисы, поскольку общественная практика, вразрез с сугубо интеллектуальной, развивающейся логически связно — от старого аргумента к его рационально обоснованной замене, допускает самоотрицание лишь как возвращение к тому, что ее конституирует, как возобновление ab origine. Социум неизбывно ритуалистичен, и в условиях все более ускоряющейся и все более властной логоистории он подчиняется ей, не столько соответствуя ее заказам, сколько демонстрируя свою неиссякаемость в повторении генезиса. Социум оповещает нас о том, что если он и изменчив, то только в виде рекреации, вторичного созидания того, что уже было. С этой точки зрения преступность не может быть вовсе истреблена в социореальности, как бы о том ни мечтали утописты начиная с Томаса Мора. Преступность придает праздничной кризисности, имманентной социуму, полноту, добавляя к фестивальной периодичности спорадичность, к перерыву в работе — паразитарный труд, к трате личного достояния — урон, наносимый Другому, к священной жертве — антисакральную.
В начале была травма
Опубликовано в журнале:Звезда 2015, 12
1
Уже Платон взял за точку отсчета для своей мифоисторической антропологии нанесенный человеку ущерб: в «Пире» Зевс наказывает самодостаточное, соперничающее с богами муже-женское существо, разъединяя его на половины, которые с тех пор жаждут исцелиться от частноопределенности в эротическом влечении друг к другу. Несмотря на то, что вмешательство извне было очень рано, как свидетельствует «Пир», осмыслено в качестве императивно дополняющего наше саморазвитие, понятие травмы в его психогенетическом значении вошло в научный обиход только на исходе XIX в., закрепленнoe в «Исследованиях по истерии» (1895) Йозефа Брейера и Зигмунда Фрейда. Представление о выводимости душевных особенностей субъекта из повреждения его суверенности приняло форму научной гипотезы тогда, когда воцарившийся в культуре «декаданс» не увидел в своих инициативах ничего иного, кроме подытоживания бывшего и всегдашнего, смешав тем самым новое начало духовной истории и иссякание ее преобразовательной энергии. Кризис, в который попала в ту эпоху начинательность, был спроецирован психологией на персональное становление.
Идея травмы, дающей человеку судьбоносный толчок, возникла при переходе от мифоритуального общества к историческому. Этот процесс открывал в социальном теле способность к трансцендированию, к освобождению от себя в Логосе, который взирал на свое прошлое как на fysis: то, что преодолевается, есть соматический порядок, потерявший в какой-то момент совершенство. Травма для Платона — ранение, рассекающее двусоставное тело. По своей биофизической природе она не слишком отличается от той, что изображена в еще одном, наряду с «Пиром», повествовании, историзовавшем миф, — в Ветхом Завете, где первоженщина, призванная обеспечить будущность роду homo, является на свет из сокрушенного ребра Адама. В погоне за новым и в стремлении увековечить свои дерзания логоистория (по происхождению философская в античной Греции и религиозная у евреев) если и не забыла о том, что поставила во главу угла травму, то все же перестала интересоваться ею в современности, деактуализовала ее — отодвинутую в баснословную старину.
Возрождение травматологии, пришедшееся на fin de siècle, на период, когда творческая мощь истории была подвергнута сомнению, сократило объем и качественно сузило содержание концептуализуемого предмета. Тогда как Платону и составителям ветхозаветных книг приходилось отвечать на вопрос, что вообще такое наступающая история, каков ее генеральный смысл, наука конца XIX в., отражая особость всего лишь одного из многих исторических этапов — к тому же особость упадочнического свойства, придала травме патогенный характер, сделав ее ответственной за «невротическое» поведение, к которому Брейер и Фрейд причислили среди прочего задержки при ассоциировании, амнезию, «истерическую конверсию», отелеснивающую аффект в симптоме. Второй важнейший пункт учения о травме, разработанного этими исследователями, — тезис, согласно которому она руководит личностями, не отдающими себе отчета в том, что движет ими. Некогда испытанная под влиянием неблагоприятных обстоятельств чрезмерная аффектация (будь то испуг, страх, кручина, гнев оскорбленного самолюбия и т. п.) вытесняется из сознания, защищающего себя в опасной для него ситуации. Травма, утратившая по ходу истории свою познавательную ценность, была восстановлена в правах как нечто ускользающее от рационализации, оставляющее за собой только косвенный след, получающеe, по словам Брейера и Фрейда, «аномальное выражение». Открывается травма не ее носителю, а исцелителю больных душ, углубляющемуся в их прошлое, — врачу, ставшему историком, пусть и применительно к не более чем отдельным биографиям. В противоположность физическим страданиям, на которые обрекали человека с его первых шагов «Пир» и Ветхий Завет, травма в модели Брейера и Фрейда вызывает расстройство в ментальной сфере и подчиняет соматику психике. Набрав немало оборотов, логоистория положила в основание травматологии саму себя, свою власть над телами, жажду Духа быть инкорпорированным, превращаясь в души индивидов.